Ступени любви
Шрифт:
Глаза Котяры сияли.
Мессир Раймондо ди Романо почесал в затылке, мессир Амадео, давно догадавшийся о цели поездки Энрико, любезно поздравил его с восстановлением былого величия своего рода, граф Феличиано двусмысленно улыбнулся, а мессир Северино Ормани бестактно вопросил: «Так тебя, стало быть, теперь и дерьмом обозвать нельзя, что ли?» Энрико заверил его, что ему, Северино, всё можно, и наполнил стаканы вином. Тост следовал за тостом, сновали слуги с закусками, Северино и Феличиано, если и недоумевали про себя, зачем ему потребовалось доказывать своё дворянство, ибо он был любим ими не за кровь, но за нрав, то помалкивали.
Между тем, в разгар трапезы,
— Так ты, стало быть, не в монашестве…
Амадео грустно улыбнулся.
— Отец настаивает на браке, но дядя говорит, что для академической карьеры семья губительна и надо выбирать. Я бы и выбрал, но и мать против, а между тем, годы идут и надо решаться. Дядя прочит меня себе в преемники.
— Монашество — удел ангельский, но тягот нигде не избежать, — глаза епископа странно блеснули. — Тем более мать и отец не благословляют. Пути не будет.
Амадео удивился. Ему казалось, что Раймондо должен, напротив, поддержать его, убедить избрать монашеское поприще, и положил себе после вернуться к этому разговору, котором у сейчас препятствовали тосты друзей и общий хохот.
Дружеское застолье плавно перетекло в попойку, но незадолго до полуночи друзья обнаружили, что ряды их поредели: епископ Раймондо исчез. Все же остальные, кроме графа Феличиано, остались ночевать у Энрико.
Сестрица же Чечилия подстерегла пошатывающегося братца при возвращении в свои покои, и легко выяснила, что было поводом для застолья: Чино не считал нужным скрывать его, да если бы считал, всё равно проболтался бы, ибо был пьян до положения риз…
Глава 11
Мессир Амадео Лангирано всегда пил умеренно, и потому пришёл в себя на следующий день ещё на рассвете. Хозяин был уже на ногах и пригласил гостей в натопленную баню. Северино отказался и направился к себе, но Амадео воспользовался гостеприимством друга, чтобы все-таки вытащить из него правду. Нелепо думать, чтобы Энрико проделал нелёгкий многодневный путь в Неаполь, только затем, чтобы порадовать их застольем.
— Ну, а почему я должен чувствовать себя плебеем? — ответил мессир Крочиато на его прямой вопрос, выливая отвар мыльного корня на белокурую макушку.
— Разве мы тебя унижали? Разве хоть кто-то из нас…ну, кроме твоего же дружка Северино… позволял себе задеть твоё достоинство?
— Я этого не говорил, — ухмыльнулся Энрико.
— Так в чём же дело?
— Я же тебе уже объяснял, что хочу восстановить свою родословную в чистоте.
— А я тебе уже ответил, что не понимаю, почему это раньше тебя не занимало, а нынче стало важным.
Энрико широко осклабился.
— Чего ты ко мне прицепился? Хочу быть потомственным рыцарем и буду. О детях беспокоюсь.
— У тебя нет детей.
Энрикоснова рассмеялся, хоть и теперь невесело.
— Это дело нехитрое. Когда-нибудь, может, и будут. Вот я и хочу, чтобы мои детишки перед твоими дерьмом себя не чувствовали.
— У меня нет детей, Энрико.
— Говорю же, дело нехитрое. Будут.
Амадео опустил глаза и вздохнул. Как же, будут…
Мысли его текли безмолвно и почти бесстрастно. Монашеский путь, путь совершенного отвержения мира… сие не от человека, но от Бога. Но есть ли на это воля Божия? Бог благословит намерение святое, укоренит его в сердце, и устранит препятствия, если путь Ему благоугоден. Амадео без самонадеянности помышлял, на что решается. Готов ли он на безропотное терпение обид, на умерщвление телесное, на отсечение своей воли? Он испытывал самого себя: чисто ли его намерение? Готов ли он? Странно… Он не слышал в себе гласа Господнего. Не слышал призыва, но и не ощущал той слабости, какая всегда переживалась им при отшествии Господнем. Бог был с ним, ему легко дышалось, и он, одарённый постижением истины, смиренный и разумный, понимал всё. Кроме самого себя.
Амадео собрался вернуться к себе, но тут при выходе из покоев Энрико неожиданно встретил Феличиано. Тот был с похмелья, но попросил его пройти к нему, и Лангирано, взволнованный и трепещущий, торопливо пошёл за другом. Что это — знак доверия? Просьба о помощи?
В спальне Феличиано, несмотря на тёплый день, был жарко натоплен камин. Чино кутался в длинный плащ, подбитый мехом, снова выглядел бледным и больным. Амадео тихо опустился в кресло.
— Рад, что ты не ушёл. Я хотел… поговорить с тобой, — заговорил Феличиано тихо и размеренно, — в тебе есть что-то божественно спокойное, неколебимое суетой… — Феличиано наполнил бокал вином, и Амадео заметил, что руки Чино слегка дрожат, но речь отчётлива и ясна. — Сядь ближе. Помнишь, в Лаццано, мы ночевали с тобой, Северино и Энрико после сенокоса в стогу? — Амадео кивнул, — Энрико сказал тогда, что ему страшно в такие ночи наедине с Небом, звёздами и Богом. Угнетает смертность. А ты ответил, что бессмертие — в каждом из нас. Я недавно это вспомнил до чёрточки. Как причудлива память…
Амадео поднялся и сел рядом с Чино, обнял его, и, не перебивая, внимательно слушал. Он знал друга в дни его возмужания, всегда восхищался его благородством и великодушием, глубокой образованностью и постоянством в дружбе. Он везде был первым — на охоте, на ристалище, в бою, предаваясь со страстью всему, что делал.
Теперь, за те дни, что Амадео бывал в замке, он заметил, что львиную долю времени Феличиано уделяет брату Челестино, неизменно присутствуя на уроках, которые давал юноше епископ Раймондо. Просил он и Амадео преподать подростку основы квадривиума. Лангирано изумлялся — в юности сам Феличиано был легкомысленным шалопаем, но сейчас полностью заменил брату отца, был строг и взыскателен. Сугубо же удивляли наставления самого Феличиано Челестино — граф учил брата азам управления, тонкостям политики. Зачем? Возникало странное ощущение, что он подлинно готовит брата себе в преемники. Почему? Что происходит? Слова матери и жалобы друзей тоже изумили Амадео.
Теперь Феличиано с тоской смотрел в каминное пламя и ронял обрывочные слова, чуть путаные и горькие, и Амадео не понимал, следствие ли они вчерашнего опьянения или просто тоски.
— В последнее время я часто стал вспоминать… те годы… тенистый пригорок ландышей… Помнишь, тогда на дальней запруде мы подглядывали за девчонками? Как это волновало, как спирало дыхание, как обмирала душа… Сумасшедшие сны, пробуждение плоти… Мне, глупцу, так хотелось скорее повзрослеть! Помнишь, мы тогда с Энрико на запруде сцепились, у кого длиннее жердина и просили тебя рассудить нас, а Ормани обозвал нас бесстыжими и убежал? — граф улыбнулся. — Мальчишество, вечные состязания, гон молодых самцов…
Амадео усмехнулся.
— Ну, да, помню. Я присудил победу тебе, и Крочиато обозвал меня раболепным лизоблюдом.
— А ты и вправду прогнулся передо мной?
— Нет, — грустно признался Амадео, — раболепие мне несвойственно, я присудил победу тебе, потому что та смазливая девчонка из Лаццано поцеловала его. Я ревновал, злился и завидовал. Вот и отплатил ему.
Феличиано расхохотался.
— Ах, ты, шельма! А он, бедолага, до сих пор уверен в моем липовом преимуществе. Все эти годы страдал.