Ступени профессии
Шрифт:
Когда великий певец записал эту пластинку? Думаю, что ему было в то время лет тридцать шесть — тридцать семь. Есть много великолепного, записанного им позже. Есть эффектные сцены из «Фауста», «Дон Кихота», «Бориса Годунова», есть откровения в исполнении русских песен. В пении Шаляпина — изящество Моцарта, проникновенность Шуберта, разухабистость и удаль салонных шлягеров. Всему — великая цена. Но никогда восхищение исполнительским разнообразием не могло у меня превысить преклонения перед красотой и мудростью этой записи.
Эта пластинка с детства, точнее, с раннего детства, как некое чудо, загадка волшебника, мага,
Говорят, что искусство — «дело темное», загадочное. Если бы не так, не был бы я его пленником. А разрешить загадку, значит ее уничтожить, потерять. Я думаю, в искусстве существуют две стороны. Одна — неожиданность в обнаруживании необозримого и неизмеримого объема и граней в жизни человека. Она для меня во фразе А. П. Чехова: «И от радости, что гости уходят, хозяйка сказала: «Вы бы еще посидели». Эта фраза из записной книжки писателя-драматурга однажды еще в студенческие годы поразила меня. И до сих пор я удивляюсь бездонности познания жизни и возможностей искусства, заключенной в этой фразе. Сейчас она стала чуть ли не программой в моей практической деятельности.
А вот и вторая сторона… В монологе Пимена звуковедение Шаляпиным фразы «Засветит он, как я, свою лампаду» остается загадкой для разума, для понимания, и грандиозно действующим на чувства вокальным образом. Что это? Явление, никак, ничем не объяснимое, даже как бы и несообразное со здравым смыслом, «хватает за сердце»!
И снова я держу в руках пластинку моего детства. Прошли годы поисков своего места в жизни. Я стал мужем, отцом, дедом… прошло студенчество, война… пришел Большой театр… родился Камерный… А загадка так и осталась неразгаданной.
Пимен — мудрый, седовласый старик сидит ночью и пишет летопись. Шаляпин, столь поразительно находящий тысячу тысяч интонаций, способный звуками своего голоса изобразить испугавшегося ребенка, пройдоху, издевающегося циника, страдающую женщину, или, наконец, мощь всей вселенной, поет маститого старца красивым молодым звуком, оформляет этот звук звонкими, прямо скажем, юношескими согласными. Пишет труд, «завещанный от бога», а голос, подобно красивой молодой лани, несется, любуясь своим бегом.
Засветит он, как я, свою лампаду — И пыль веков от хартий отряхнув, Правдивые сказанья перепишет…В исполнении Шаляпина нет пушкинского проникновения в будущее, веры в историческую правду, вечное ее торжество. Нет и погружения в бездонный океан истории, звучания тяжелых шагов по ступенькам в склеп небытия, начертанных Мусоргским на нотоносце. Есть любование интервалами, как блеском граней хрустальной вазы. Есть завороженное и затаенное чувство осторожности. Как будто несет он нам драгоценный кубок с живительным напитком. Только бы не расплескать!
…Засветит он, как я, свою лампаду…Так можно, а может быть, и нужно петь сольфеджио. (Чудесный предмет в цикле воспитания музыканта, почти всегда превращающийся в нудное занятие, освобожденное от красоты сопоставления звуков, в отбывание повинности, в сухую зубрежку интервалов.) Однако при чем здесь глубокий старик, пишущий в своей
Шаляпин пел старика-монаха Пимена голосом молодого поэта. В этом есть чудо оперной театральности. Мера, или, скорее, безмерность очарования оперной условности.
От того, что я буду подбирать слова, чтобы выразить свое удивление перед этим феноменом, чудо понятнее не станет. И нет нужды разъяснять его и пытаться понять. Тут чудо, имя которому — Шаляпин. Не Федор Иванович, а синоним великого — «Шаляпин». Откуда? Из мира, из вселенной!
Я вижу, как красивый мужчина в крахмальном воротничке, в отлично сшитом костюме, с перстнем на пальце, с видом преуспевающей знаменитости стоит перед старинным, примитивным звукозаписывающим аппаратом и поет, любуясь собою, любуясь тем, как подбираются драгоценные звуки, подчиняясь божественной логике искусства… А потом сотни людей обмирают, слушая это, и расцветают духовно, унося в своем сердце на всю жизнь красоту, включающую в себя мудрость жизни, веру, вдохновение. Удивительно, непонятно, не познанно! Но как реально!
Я держу в руках тяжелый старинный, затертый диск, вверяю его во власть чуда современной техники — проигрывателя. Зазвучит ли? Не разочарует ли? Может быть, лучше было бы оставить при себе лишь воспоминания? Ими и кормиться? Нет, красота вечна. Я и теперь сквозь треск и шипение старой, затертой пластинки слышу ее. Непостижимо!
Значит, когда мы говорим об изменчивости исполнительского искусства, о том, что каждый год и каждый день создает свою атмосферу, действующую на искусство и его восприятие, мы не правы? Не только стансы Рафаэля Санти или пьесы Шекспира вечны в своей возвышенности, эстетике и поучительности, но и исполнительское искусство, к примеру, Шаляпина?
В иных записях певца — большое искусство, в этой — что-то над искусством. «По ту сторону забора», как говорил об этом Шаляпин.
Шипит пластинка, потрескивает, но крепко держит вечную красоту, ей доверенную. Не образ старика со скрипучим пером, не «протокольную правду», а саму историю, великую историю России.
…Засветит он, как я, свою лампаду…Какая бережливость в ощущении красоты интервала! Любование им! Формализм? Шаляпин поет не старика, описывающего вереницу событий, а эстетическое обобщение Летописца и самих фактов — русскую историю, реальный ее образ!
И опять вспоминаю, как однажды с Александром Шамильевичем Мелик-Пашаевым мы слушали записи всех знаменитых певцов мира. «Ах-ох! Здорово! Вот это да!»… Но в соседней комнате нас ждал чай, пора было кончать «бдение». «Хотите, я все это очарование перечеркну?» — спросил меня Александр Шамильевич. И он поставил пластинку Шаляпина. Вместо искусства пения зазвучали Человечность, идеи ее существа, созданные искусством пения… Все отодвинулись в сторону, осталась загадка искусства, которая и называется — Шаляпин.