Ступени профессии
Шрифт:
С тех пор, смешно сказать, я с особенным удовольствием работаю в дни праздников. Это, конечно, уже не массовые репетиции, не репетиции с актерами на сцене, это индивидуальная работа: анализ партитуры предстоящей постановки, знакомство с литературным и изобразительным материалом, составление монтировочных листов или написание статей… да мало ли дел у режиссера кроме репетиций! И своим ученикам, будущим актерам и режиссерам, я тоже говорю: когда вокруг все празднуют, надевают лучшее платье, пекут пироги, идут друг к другу в гости, актер бежит на утренник и вечерний спектакль, на ходу проглотив бутерброд, надевает пропыленный театральный костюм, мажет лицо гримом. И если это доставит вам радость,
«Никто еще не видел, как у вас Наташа смотрит в глаза Болконскому в конце вальса!». Ох уж этот вальс! Теперь всем известно, что сцены бала у Прокофьева не было. Я считал это невозможным. Я был настойчив или, вернее сказать, Самосуд представил мою настойчивость композитору таким образом, что тот довольно зло заявил мне, что никаких балов с полонезиками и вальсиками он писать не намерен (в подтексте слышалось: «Я пошлостями не занимаюсь, молодой человек»). Самуил Абрамович, конечно, давно понял, что нужен первый бал Наташи, нужен, но почему-то перед Прокофьевым представлял это моей прихотью.
«Напишите что-нибудь вроде глинковского «Вальса-фантазии», — с напускной небрежностью говорил он по телефону Прокофьеву, с жалостью глядя на меня. Однажды из Москвы пришел сверток с нотами, его принесли прямо на репетицию. Работа немедленно прекратилась, и Самосуд, сев у рояля с концертмейстером, стал дирижировать «с листа». Слезы на его глазах выступили после первых же тактов музыки. Всех остальных вальс тронул позже. Так было всегда — он раньше других все понимал.
Уже писалось о том, что реминисценции вальса в сценах «Бородино» и «Смерть Болконского» появились в процессе репетиций, что композитор был поставлен здесь перед фактом, что так же, как сцена бала, сцена военного совета в Филях была сочинена позже и тоже по нашему требованию. Повторять эти известные факты нет смысла, однако выводы из этого должны быть сделаны.
Самуил Абрамович Самосуд всегда проверял ставящийся спектакль на возможном восприятии его публикой; не пропускал мимо ушей ни одного совета, кто бы этот совет ни давал. Проверял мою скоропалительную идею, возникшую после первого же знакомства с оперой, о необходимости сцены «Военный совет в Филях», проверял у самых разных людей, в самых разных ситуациях. Однажды он спросил у лифтера: «А скажите (так любил он заговаривать с совсем незнакомыми людьми), если бы в «Войне и мире» не было Кутузова, когда он один, совершенно один, это было бы хорошо? А вам интересно, что он там думает?»
Любой человек сразу же входил в общение с Самуилом Абрамовичем и охотно обсуждал интересующий его вопрос. Чтобы обострить беседу, ему ничего не стоило пойти на провокацию: «А вот он (показывал на меня) все время почему-то против!» — «Как против? Я же предложил…» — «Ха-ха-ха! Совсем не в этом дело!»
Важнейший фактор — мнение будущего зрителя. Оно зависит от вкусов и привычек, от эстетического уровня и общей культуры сегодняшнего человека. Все это необходимо знать и учитывать уже в самом начале работы, в стадии замысла. Многие же, увы, это забывают.
Самосуд не забывал. Помнил он и о том, что первое впечатление от спектакля бывает решающим. Поэтому и не рискнул начать «Войну и мир» с эпиграфа или оркестрового вступления. (Тогда все боялись «формализма» и сумбура вместо музыки.) Он начал с «благозвучной» картины «Отрадное». Он знал цену первым номерам партитуры, но думал об успехе в целом, не принципиальничал, а мудро и тонко служил делу продвижения и развития новой современной музыкально-драматургической
Часто бывал я у Самуила Абрамовича дома не по службе, не по делу, а так, «поболтать». (Эти встречи чаще всего были после часового разговора по телефону, который кончался фразой: «Лучше приходите пить чай!») Говорили «ни о чем», но каждая встреча постепенно освобождала меня от ограничивающих творчество стереотипов мышления даже в пустяках и всякого рода условностях. Наблюдателен он был удивительно, вместе с тем и циничен в оценках, но незлобив, обладал чувством юмора — добрым, своим, неповторимым (а многие пользуются чужим юмором!). «Самуил Абрамович, вчера на спектакле был Н., ему очень понравилось!» — «Ну, это не интересно, критик Н. любит искусство. А вот что сказал управляющий отделом..?» Его радовало признание тех, кто равнодушен к театру, музыке, людей, «составляющих мнение».
Ядовиты, но добродушны были замечания Самуила Абрамовича о его работе в Театре имени Станиславского и Немировича-Данченко, куда его перевели после работы в Большом театре. Он говорил почти восторженно о том, что «…там повторяют, повторяют одно и то же место, пока что-нибудь не получится. Ведь сломанные часы дважды в сутки тоже показывают точное время!»
Художественный театр он почему-то называл «театром фармацевтов» (уж не влияние ли это Мейерхольда или Маяковского?). Однако об одной поставленной мною сцене в «Войне и мире», желая похвалить ее, он сказал: «Это прямо МХАТ с музыкой». Так же называл он и Театр имени Станиславского и Немировича-Данченко. В этом театре он много и интересно работал. Дирижировал оперой «Война и мир». А однажды так продирижировал опереттой «Нищий студент», что все, кто был на этом спектакле, хорошо поняли, что такое настоящая оперетта, что такое подлинный вкус, шарм, легкость, чувство меры и… академизм высокого класса!
Ну вот, теперь — главное! Спектакль. За пультом Самуил Абрамович Самосуд! Предельная собранность, концентрация внимания. Есть дирижеры, вкладывающие в короткий жест максимум энергии и воли, а есть такие, которые разбрасывают, распыляют свою энергию во многих широких движениях. Предельной собранностью отличалось дирижирование Самосуда и Голованова. Они как бы аккумулировали звуковую атмосферу спектакля и не стремились демонстрировать свою пластическую выразительность. Они не претендовали на то, чтобы на них смотрели. Они не «танцевали» под музыку, они ее творили «здесь, сегодня, сейчас».
Есть дирижеры, которые существуют «рядом с музыкой», осуществляя управление ею как извозчик, у которого лошадь и без того знает, куда и как ей бежать, где свернуть и где остановиться. И зря он чмокает и размахивает кнутом, дергает вожжи, делает вид, что он — важная, решающая персона. Самосуд не управлял оркестром, он существовал в музыке, он сам был музыкой, он рождал ее, жесты его были сдержанны и собранны. И только желваки ходили на щеках, обнаруживая напряжение духа. Сегодняшний спектакль не был повтором вчерашнего, музыка рождалась как бы в первый раз. В его дирижировании не было «показухи», он не играл за пультом «гениальности» или какой-нибудь «отрешенности от мира сего», «сверхвдохновения», которое так любят фиксировать фотографы. Он влиял на публику звуками, а не их красивым воспроизведением. Такая же манера дирижирования была присуща Голованову. Я видел много замечательных дирижеров, у которых жест был широкий, отточенный, красивый, выразительный, однако… Здесь речь идет об индивидуальном предпочтении.