Ступеньки, нагретые солнцем
Шрифт:
«Славка»! Ничего себе! Галина Ивановна никогда в жизни не смогла бы представить себе, что директор Вячеслав Александрович, авторитетный и недосягаемый, для кого-нибудь может оказаться Славкой. Это показалось ей чудовищным.
Галине Ивановне пора идти в класс, там, наверное, уже ждут родители. И она идёт, чтобы поговорить с ними об успеваемости и дисциплине, о деньгах на горячие завтраки и о сменной обуви — обо всём том, о чём говорят классные руководители на родительских собраниях.
Выходя из зала, Галина Ивановна видит, как директор Вячеслав Александрович и женщина, похожая на Катю, стоят
Можно звать тебя Славой?
Если люди много лет не виделись, им бывает трудно сразу заговорить друг с другом естественно, откровенно. Сначала они чувствуют скованность, отчуждённость, что-то зажимает их. Иногда это не проходит совсем. Значит, люди когда-то были близкими, а теперь стали чужими.
— Можно звать тебя Славой?
И сразу не стало скованности. Он посмотрел на нее и не увидел следов времени.
— А как же ты можешь называть меня? Ты навсегда Люба, я навсегда Славка.
И как будто не прошли десятки лет, как будто сейчас за ближайшим углом окажется старая Плющиха, их длинный двор, стиснутый двумя домами, близко стоящими друг к другу. И помчатся по двору казаки-разбойники, девчонки с голыми ногами, мальчишки с дерзкими глазами. Они ещё не знают, что скоро война, что впереди у каждого из них трудная жизнь, будут потери и поражения, горе и счастье…
— Почему ты не написал мне?
— Сначала стеснялся из-за той записки, от которой я отказался. Помнишь?
— Помню.
Они идут некоторое время молча. Сколько бы ни прошло времени, то, что было, всё равно было. Хорошо, что Славке было стыдно перед Любой. Это искупает вину. Хорошо, что она узнала об этом его стыде.
— А потом почему не писал?
— Потом прошло много времени, мне стало казаться, что я тебе уже не нужен, что давно меня забыла. Что всё это детство. А тебе разве не казалось, что всё это детство?
— Детство. Конечно, казалось, Славка. Как легко мы хотели разделаться со своим детством.
— Да. А оно, детство, нам этого не позволило.
Они долго бродят по улицам. Идут туда, где был их двор. Там новые одинаковые дома, и в каждом окне свет чужого уюта. Эти дома не знали затемнений, трещин в стенах, появлявшихся от бомбёжек. Не зияли замёрзшей в батареях коды, печек-«буржуек», пшеничной каши.
Они идут туда, где в детстве катались на санках. В те далёкие годы был берег, поросший травой. Зимой была гора, и санки летели по ней на страшной скорости и выкатывались прямо на лёд Москвы-реки. Теперь здесь гранитная Бережковская набережная. А гора не такая уж крутая. И река не такая широкая. Когда санки летели вниз, Любе казалось, что она летит на самолёте — ветер рвал шапку, жёг щёки, было трудно дышать. Это были отважные полёты бесстрашной лётчицы Любы — вот что это было! А иногда позади неё на санках сидел Славка, и тогда не было страшно, хотя скорость была огромной, ветер налетал так же свирепо. Она зажмуривалась и кричала:
«С дороги, куриные ноги!»
И он тоже кричал.
Это была очень крутая гора — гора их детства…
—
— Нет. Всё дела, заботы. Времени совсем нет.
— У тебя семья?
Она долго не задавала этого вопроса. Но хотела задать, и это желание ей мешало. Уж лучше спросить, чем держать в себе невысказанный вопрос, который тебя беспокоит. Теперь спросила и ждёт.
— У меня была жена. Она утонула три года назад. Нелепая случайность.
Они идут по своему городу. Потом долго стоят на мосту. Он поднимает камешек, размахивается сильно, кидает камень в воду. Дрожат на реке отражения вечерних огней.
— А кто твой муж, Люба?
— Мы разошлись с мужем.
Ничего не надо объяснить подробно, ничего и нельзя объяснить.
По мосту едет мальчик на велосипеде, на раме сидит девочка. Спицы сверкают в свете фонарей, шелестят шины по асфальту, доверчиво свисают ноги девочки в белых гольфах.
— Всё детство я мечтал о велосипеде, — говорит он. — Даже во сне видел, как я сажусь на велосипед, седло кожаное, прохладное, коричневое, а сам велосипед чёрный, и на нём золотые буквы. Я во сне здорово ездил… Так мне и не купили велосипеда.
— И мне. Знаешь, мама пообещала: куплю. Но это было в то лето, когда началась война.
— Помнишь старика Курятникова?
— Помню. Он умер. А сын у него погиб. Пока сын не погиб, старик держался, а когда сына убили, и старик скоро умер… Помнишь Валю Каинову?
— Помню, но плоховато. Чёрненькая?
— Что ты, Славка! Беленькая. Красивая была девочка, самая красивая в нашем дворе.
— Самая красивая в нашем дворе была не Валя, это ты брось.
Они вышли на Ленинский проспект; летят машины, реки машин.
— А Лёву Соловьёва убили в последние дни войны. Я нашёл в Чехословакии его могилу. Долго не мог поверить своим глазам: могила нашего Лёвы Соловьёва… Ты помнишь его?
— Конечно, Лёва Соловьёв, сын комбрига, лучший мальчик нашего двора.
— Лучший, правда. Люба, как ты думаешь, правду говорят, что на войне погибают как раз лучшие?
Она тоже много раз думала об этом, часто слышала такие слова — погибают лучшие. Почему так считают люди? Наверное, потому что высокие душой не прячутся, не уклоняются от тяжёлого, опасного. Не дрожат над собой. Скорее погибнут, чем струсят. Лучшие погибают — нет, так говорить всё равно нельзя. Те, кто погиб, совсем не хотел погибать, и не погибать они шли, а бороться со злой силой. И те, кто остался жить, не хотел погибать, а так же, как и те, хотел жить. Потому что был молод и любил жизнь. Но ни те, ни другие не отсиживались по тёплым углам, не прятались от опасности.
— Нет, Славка, я считаю по-другому. Ты мальчишкой ушёл на фронт, и тебя могли убить. Ты же не спасал себя. Убили других наших мальчишек, а могли тебя.
Они идут молча.
— Люба, а Юйту Соина помнишь?
— Разве его забудешь? «Не водись с Юйтой!», «Не смей подходить к Соину!»
— Юйта погиб под Курском. И брат его Миха. Помнишь Миху?
— Я всех помню. Славка. Наш двор для меня — очень много. Я до сих пор иногда ловлю себя на том, что думаю о каком-нибудь человеке: «А в нашем дворе ты пришёлся бы не ко двору». Или наоборот: «Тебя мы бы приняли в свою компанию». Смешно?