Стыд
Шрифт:
Часть первая: край
— Ты старый болван, — сказал ему полковник. — Ты знаешь о том, что ты старый болван?
— Кончай трепаться, — сказал Лузгин. — Давай подписывай.
Полковнику полагалось быть лысым и толстым, но он был маленький и худой и такой же кудрявый, как и сорок лет назад, когда суетился разыгрывающим в школьной сборной по баскетболу и откликался на прозвище Марчик. Лузгин не видел его все эти годы: после школы Марчик уехал в Новосибирск, в военное училище, где-то там служил и даже воевал в Афганистане, как говорили знакомые, потом вернулся в Тюмень военпредом на оборонный завод, но они не встречались и даже не перезванивались, жили в разных слоях, и уже потом, недавно, когда все перевернулось и смешалось, Лузгин узнал, что полковник Марченко служит комендантом в зонном комиссариате.
— Кстати, Марчик, чего ради вы все тут в камуфляже восседаете? —
— А его гладить не надо, — ответил полковник. — Как был ты пижонской занудой, Лузгин, так и остался.
— Давай подписывай, — сказал Лузгин. Марченко тронул пальцем лузгинскую анкету.
— Так… Несовершеннолетних детей не имеем… Образование имеем… Воинской специальности не имеем… Ознакомлен… Ознакомлен… В общем, так, старик, — полковник взял ручку и прицелился в нос Лузгину, — только «вольнягой», без права ношения оружия.
— Это почему же? — обиделся Лузгин. — Я ведь могу контрактником, на корреспондентов ограничений по возрасту нет, а медкомиссию я прошел.
— Ты не медкомиссию прошел, а справку раздобыл. И я не спрашиваю, как ты ее выклянчил у наших медтеток. Пойдешь «вольнягой», на общем довольствии. Туда и обратно. Понял? Туда и обратно.
— Не понял, — упрямо мотнул головою Лузгин. — Почему я контрактником быть не могу?
— А потому, — ласково глянул на него поверх очков маленький худой одноклассник по прозвищу Марчик, — что если тебя с контрактной книжкой поймают, то никто не посмотрит, что там написано.
Полковник длинно расчеркнулся на анкете в двух местах.
— Последний раз спрашиваю, Володя: зачем тебе это надо?
— Вернусь, отвечу, — сказал Лузгин и подмигнул.
— Марченко пальцем подвинул к нему листок по столешнице.
— И последнее, старик. Если что с тобой случится, старлею голову отрубят. Так что не подведи человека и меня не подведи.
Лузгин сложил анкету вчетверо и спрятал в карман пиджака.
— Между прочим, полковник, каким это образом ты командиром по прессе заделался?
— Поставили, вот и заделался, — сказал Марченко. — Дуй домой и собирайся. Рота с Андреевского лагеря пойдет сразу на тракт, тебя подберут у моста через Пышму завтра в четырнадцать.
— А как же я туда доберусь?
— Да как хочешь. Пропуск и предписание получишь во втором отделе, это в конце коридора. Пожрать с собой чего-нибудь возьми. Спиртного не бери. Понял, да?
— Яволь, гер оберет! — Лузгин щелкнул под стулом каблуками английских ботинок. Он был благодарен Марченко за помощь; хотя тому и позвонили сверху (Лузгин на всякий случай организовал такой звонок), но это была просьба, не приказ, и маленький полковник вполне мог послать его подальше, а теперь вот командирует в рейд корреспондентом воинской газеты, и Лузгин хотел обнять его по-стародружески, но ограничился рукопожатием, потому что ясно чувствовал презрительную жалость старого офицера-строевика к нему, штафирке-журналисту, с жиру сдуру вознамерившемуся поиграть в военные игрушки. Это было не так, не сдуру и не с жиру, но маленький полковник едва ли понял бы его, пустись Лузгин в объяснения и оправдания. Много ли ты сможешь объяснить чужому человеку, если и в себе все до конца понять не можешь и не хочешь.
Он вышел из здания бывшей городской мэрии, где теперь располагался военный комиссариат, нырнул под металлический шлагбаум блокпоста (солдатикам лень было поднимать его для одинокого штатского) и двинулся налево, к углу Первомайской и Ленина, обходя по газону застывшую на тротуаре БМП. Трава газона была мокрой и холодной, и Лузгин подумал, что поздновато он собрался воевать, уже октябрь, а мысль пришла в июне, но долго телился, долго пил водку в компаниях, а лето шло, и вот когда уже никто — ни те, с кем пил и говорил, ни сам — уже не верил, что будет выход из питья и болтовни, — он вдруг узнал про Марчика, и все решилось, пусть не сразу, но решилось. И странное дело: как только подал заявление, он перестал болтать и тусоваться. В отделе по связям с общественностью гражданской миссии ООН, где Лузгин числился консультантом, он отмечался ежедневно, чтоб не выгнали, быстро переписывал нормальным языком две-три бумаги, сочиненные «варягами», по большей части украинцами, прибалтами и эмигрантами из русских и не очень, заполонивших штаб «Эсфор», настоящих иностранцев было мало, и бежал потом и прятался от всех, словно боялся, что кто-нибудь сглазит его при случайной встрече, или что сам передумает, струсит.
На центральной площади по углам тоже стояли боевые машины пехоты, только белые с синими буквами по бортам: «Эсфор», «Сайбириен форсес», сибирские силы ООН — звучало смешно и нелепо, как смешно и нелепо смотрелась зенитная установка с радаром возле памятника Аенину: во-первых, в небе над зоной никто не летал, кроме ооновцев, а, во-вторых, орудие установили так, что, даже залети с юго-востока старый моджахедовский «МиГ-29», зенитка-автомат лупанет в него сквозь голову вождя. Лузгин пошел вдоль ограждения, замыкавшего площадь колючим квадратом. Холодный ветер рвал над белым домом российский триколор и белый флаг ООН, темнее
Он было двинулся уже к воротам в ограждении и приспустил «молнию» куртки, чтобы видна была пресс-карта на шнурке, но развернулся и пошел домой мимо разрушенного бомбой здания областного УВД. «Варяги» не стали здание восстанавливать, они вообще ничего не восстанавливали после штурма, но аккуратно прикрыли развалины цветной синтетической пленкой на металлических лесах. А не пошел в свою «варяжскую» контору Лузгин по причине того, что вспомнил про лежащие в кармане пиджака подписанные Марчиком бумаги. Они словно толкнули его в сердце, и этот белый дом, куда он ежедневно входил под недобрыми взглядами обычных горожан, лишенных доступа в святыню за забором, вдруг сделался ему противным и чужим, и пошли они на хрен с талонами, за ночь много не съешь и с собой не возьмешь, то есть взять-то бы можно, но не станешь ведь жрать на глазах у своих американскую пайковую свинину из банки с самоподогревом. Как там Марченко сказал: на общем довольствии. Вот и заживем на общем довольствии с четырнадцати ноль-ноль завтрашнего дня. Прихвачу с собой, решил Лузгин, воды и пару бутербродов, съем у моста через Пышму, а дальше что будет, то будет. Вот с куревом проблема: забыл спросить у Марчика, есть ли курево в упомянутом общем довольствии. В конце концов возьму и брошу, сбудется заветная мечта исчезнувшей жены.
Вообще-то жена не исчезла, а просто села в поезд и уехала на Север к тамошним родственникам. Тогда многие уехали из тех, кто поумней, поезда еще ходили ежедневно, и не было пограничного кордона перед мостом у Тобольска, где нынче требуют въездную визу и тычут в живот автоматным стволом. Год назад, когда Лузгин еще работал на областном телевидении, он со съемочной группой отправился снимать сюжет о произволе у реки и был избит и выброшен под насыпь, дорогую телекамеру конфисковали, они три дня добирались в Тюмень на попутках, а дома на студии ему вчинили иск за безответственность и утрату служебной техники. От иска он отбился, спасибо ассистенту с оператором, но был-таки уволен по статье. Там, у моста, когда его ударил по лицу невзрачный человек в шинели и завязалась драка, Лузгин вдруг увидел по глазам невзрачного, что тот знал, кого бьет — знал, собака, а потому и бил осмысленно, со вкусом, не щадя, хоть и было Лузгину за пятьдесят, а тому едва за тридцать. Потому что во всем, что случилось, виноваты были они, проклятые писаки и говоруны, твари продажные, купленые-перекупленые на деньги коварного Запада и призвавшие в конце панических концов этот самый Запад всем на головы. Вот и жена Лузгина, объявив, что это он сам во всем виноват, села в поезд и уехала на Север, где никто не стрелял и не было комендантского часа, и не писала и не звонила оттуда. Писем она отродясь писать не привыкла, а звонить было некуда: у всех гражданских в зоне поснимали телефоны, и даже новый лузгинский статус договорного консультанта при миссии ООН не давал ему права на собственный номер. У дверей подъездов висели аппараты общего пользования, телефонные карточки для них продавались-выдавались в участковых отделениях по предъявлению паспорта с местной пропиской.
Свою трехкомнатную квартиру Лузгин продал сразу после отъезда жены: знал, что уже не вернется, она же выписалась здесь и прописалась там, иначе не давали вид на северное жительство с возможностью трудоустройства; купил однокомнатную в старом панельном доме и долго жил на разницу в цене, нигде не работая, ничем не занимаясь, попивая в меру и не в меру, читал Бунина и, лежа на диване, наблюдал, как все меняется и рушится вокруг. Когда же деньги стаяли, друзья пристроили его на службу в белый дом, и вот сегодня она кончилась, эта сраная служба, потому что если и было за что бить морду журналисту Лузгину, так это за три месяца в белом доме.