Стыд
Шрифт:
Журналы, романы и книги из «Зеленой библиотеки», которые она дает мне читать, не противоречат предписаниям частной школы. Все они отвечают строжайшему требованию — читать можно только такую литературу, которая не способна оказать пагубного воздействия: журналы «Вейе де шомьер», «Пти эко де ла мод», романы Делли и Макса дю Везита. Надпись, украшающая обложки некоторых изданий: «Книга награждена премией Французской Академии» — подтверждает, что их моральная ценность чуть ли не превышает художественную. В двенадцать лет я уже обладаю первыми книжками из пятнадцатитомной серии «Брижит» Берты Бернаж. В форме дневника в ней рассказывается вся жизнь ее героини Брижит — невесты, новобрачной, матери семейства и бабушки. К окончанию школы у меня соберется уже полный комплект.
Брижит сомневается и ошибается, но всегда возвращается на путь истинны(…), потому что наша история — правдива. А благородная и светлая душа, укреплению которой способствуют положительные примеры, мудрое наставничество, здоровая наследственность и христианское послушание, может подвергаться соблазну «поступать, как другие» и жертвовать долгом ради у довольствия, но в конце концов, чего бы это ни стоило, такая душа изберет долг. (…) Настоящая французская женщина всегда и неизменно будет любить свой очаг и свою страну. И усердно молиться Богу.
Брижит — наилучший образец молодой девушки, скромной, презирающей земные блага — и это в мире, где люди имеют гостиные с роялями, посещают теннисные корты, выставки, чайные салоны в Булонском лесу. В мире Брижит родители никогда не ссорятся. Одновременно эта книга превозносит совершенные законы христианской морали и совершенство буржуазного образа жизни. [17]
(Подобные истории казались мне более реалистичными, чем, скажем, книги Диккенса, ведь они рисовали передо мной вполне правдоподобную судьбу: любовь замужество — дети. Значит, реалистично то, что возможно?
17
Люди, которые в 2050-м году возьмутся просматривать журналы «Вент он», «Эль» и др., а также многочисленные романы, с помощью которых сегодняшнее общество навязывает свою мораль, будут испытывать, очевидно, такое же чувство, что и я, просматривая «Брижит».
В то время как я зачитывалась «Юностью Брижит» и «Рабыней или королевой» Делли, смотрела фильм «Не так глуп» с Бурвилем, в книжных магазинах продавались «Святой Жене» Сартра, «Реквием невинных» Калаферта, а в театре шли «Стулья» Ионеско. Эти две культуры по сей день существуют для меня совершенно раздельно.).
Мой отец читает только местную ежедневную газету и никогда не рассуждает на религиозные темы, отпуская лишь раздраженные замечания по поводу материнской набожности: «Ну, что ты в этой церкви забыла? Интересно, что ты там рассказываешь своему кюре?» Еще он любит шутить по поводу безбрачия священников. Мать пропускает его шутки мимо ушей — как глупости, недостойные ответа. Он выдерживает только половину воскресной обедни, стоя поближе к выходу, чтобы проще было улизнуть. И как самую тяжкую повинность, он откладывает «свою пасху» до Фомина воскресенья — крайний срок, когда можно исповедаться и причаститься, не впадая в смертный грех. Мать не требует от него большего — хотя бы этот минимум, призванный обеспечить ему спасение. Вечерами он не молится вместе с нами, притворяясь спящим. Чуждый настоящей религиозности, а значит и стремления возвыситься, отец не может быть в семье главным.
Но как и для матери, наивысший авторитет для него — это частная школа: «Что скажут в пансионе, если увидят, что ты делаешь, как разговариваешь?» и т. д.
И еще: «Ты же не хочешь, чтобы о тебе плохо подумали в школе?»
Вот они — эти законы и правила двух замкнутых мирков, в которых протекало мое детство. Я припомнила язык и местный говор, с помощью которых постигала себя и свое окружение. И ни в одном из этих миров не могу отыскать места для той воскресной сцены, что произошла в июне между родителями.
Ни в одном из этих миров нельзя было даже заикнуться об этой сцене.
Мы выпали из круга приличных людей, которые не пьют, не дерутся и аккуратно одеваются, собираясь
Я стала недостойна частной школы, ее безупречности и совершенства. В мою жизнь вошел стыд.
Самое ужасное при этом — уверенность, что только ты так мучаешься от стыда.
Экзамен, проводимый у нас епархиальным советом, я сдавала в полубеспамятном состоянии и получила лишь «хорошо», неприятно удивив м-ль Л. Это было 18 июня, в первую же среду после того воскресенья.
А в воскресенье 22 июня я участвовала, как и в предыдущем году, в празднике христианской молодежи в Руане. Поздним вечером автобус развозил учениц по домам. М-ль Л, взялась проводить домой девочек, живших в моем квартале. Было около часа ночи. Я постучала в дверь нашей бакалейной лавки. После долгого ожидания, в лавке, наконец, зажегся свет, и в освещенном дверном проеме появилась мать — всклокоченная, полусонная, в мятой ночной рубашке, с грязными пятнами на подоле. Когда мы с ней ночью мочились, то подтирались рубашкой. М-ль Л. и две-три девочки умолкли на полуслове. Мать буркнула: «Добрый вечер», — ей никто не ответил. Я юркнула в лавку и захлопнула за собой дверь, чтобы прервать эту сцену. Впервые в жизни я взглянула на мать глазами частной школы. Эту сцену, которая совершенно несоизмерима с тем днем, когда отец хотел убить мать, я все же воспринимаю как его продолжение. Словно выставив напоказ полуприкрытое, неопрятное тело и грязноватую рубашку моей матери, мы обнажили нашу подлинную суть и наш образ жизни.
(Естественно, мне и в голову не приходила такая простая мысль, что будь у моей матери халат и набрось она его поверх рубашки, девочки с учительницей из частной школы не замерли бы от изумления, а я не запомнила бы на всю жизнь этот вечер. Но в нашей среде халат и пеньюар считались признаками роскоши смешными и ненужными предметами для женщин, которые, встав с постели, тут же берутся за работу. Унаследовав свое миропонимание от среды, где не знают, что такое халат, могла ли я прожить, не изведав чувства стыда.).
По-моему, все, что происходило затем в то лето, лишь подтверждало горькую истину: «такое возможно только у нас».
В начале июля от закупорки сосудов умерла моя бабушка. Ее смерть оставила меня совершенно безучастной. Прошло всего десять дней, и в Вервяном квартале подрались наши родственники — один из моих кузенов, который только что женился, и его тетка, сестра моей матери, жившая в доме бабушки. Прямо на улице, на глазах у всего квартала, подстрекаемый криками своего отца — дядюшки Жозефа, восседавшего на откосе, кузен жестоко избил собственную тетку. Вся в крови и синяках — она пришла искать защиты в нашу бакалейную лавку. Мать повела ее в полицейский участок и к врачу. (Несколько месяцев спустя дело это будет слушаться в суде.).
В то лето я целый месяц мучилась насморком и кашлем. К тому же у меня наглухо заложило правое ухо. У нас не было принято вызывать врача из-за таких пустяков, как летний насморк. Я не слышала собственного голоса, а чужие доносились, как сквозь вату. Я старалась ни с кем не разговаривать. И не сомневалась, что оглохла на всю жизнь.
Да, вот что еще стряслось в июле, примерно в те же дни, что и драка в Вервяном квартале. Как-то вечером, когда кафе было уже закрыто, а мы все сидели за обеденным столом, я стала ныть, что у моих очков погнулись дужки. Вдруг мать вырвала очки, которые я вертела в руках, и с бранью швырнула их наземь. Стекла вдребезги разлетелись. Помню только общий ор, в который слились родительские попреки и мои рыдания. И ощущение бездны, в которую низвергается наша семья: «Может, мы и вправду сошли с ума!»