Стыд
Шрифт:
На первой полосе — цены на масло и молоко. Деревня в ту пору играла большую роль — об этом можно судить по сообщениям о ящуре, репортажам о жизни жен фермеров, рекламе ветеринарных препаратов, лапикрина, оспорцина. По обилию рекламируемых пастилок и сиропов можно подумать, что все поголовно страдали кашлем, но избегали врачей и лечились только этими средствами.
В субботних номерах была рубрика «Для вас, дамы». Я уловила некоторое сходство между представленными в ней пиджаками и пиджачком, который наброшен у меня на плечи в Биаррице. Но уверена, что во всем остальном мы с матерью не следовали моде тех лет. И прически, которые я увидела в этой рубрике, не имели ничего общего с моей шапкой слегка отросших кудряшек все на том же снимке.
Я подошла к субботне-воскресному номеру за 14–15 июня. На первой странице крупные заголовки:
После этого листать газеты расхотелось. Выйдя из Архива и спускаясь по лестнице, я вдруг поняла, что чуть ли не надеялась отыскать в газетах за 52-й год сообщение о той самой сцене. Позже я не без удивления подумала, что ведь она случилась как раз в тот день, когда в Ле-Мане стоял непрерывный гул машин. Сближение этих двух событий показалось мне невероятным. Я даже в мыслях не могу сопоставить с той сценой ни один из бесчисленных фактов, что произошли в мире в то же самое воскресенье. Только она была для меня реальной.
Передо мной перечень событий, фильмов и рекламных объявлений, которые я старательно выписала, проглядывая газету «Париж-Нормандия». Я ничего не жду от этого списка. Отмечать, что тогда было мало автомашин и холодильников, а звезды 52-го года предпочитали мыло «Люкс» — не более интересно, чем в 90-х перечислять компьютеры, микроволновые печи и ассортимент замороженных продуктов. Принцип распределения материальных благ куда важнее, чем их наличие. В 52-м одни еще жили без рукомойника, а у других были ванные комнаты вот что существенно. Как и сегодня одни одеваются у Фрогги, а другие — у Аньес Б. Газеты запечатлевают лишь коллективные признаки своей эпохи.
Для меня важнее отыскать слова, с помощью которых я познавала себя и мир. Вспомнить, что казалось естественным и недопустимым, а то и невозможным. Но я, женщина 95-го года, не способна перевоплотиться в девочку 52-го, которая знала лишь свой маленький городок, семью, частную школу и владела крайне бедным лексиконом. В девочку, у которой еще вся жизнь впереди. Ведь себя по-настоящему не помнишь.
Чтобы воскресить мир моего детства, придется вспомнить правила жизни и ритуалы, верования и духовные ценности того времени, бытовавшие в нашей среде, школе, семье, провинции — они представлялись мне совершенно бесспорными и определяли мое существование. Я должна вспомнить все, что меня формировало: местный диалект, религиозные понятия, лексику родителей, неотделимую от их жестов и окружающих предметов, романы, что я читала в женских журналах «Пети эко дела мод» и «Вене де шомьер». И с помощью этих самых разных слов некоторые из них и сегодня не утратили для меня своего веса — выстроить вокруг той роковой сцены контекст, в котором я жила двенадцатилетней девочкой и однажды решила, что сошла с ума от страха.
Это будет, конечно, не художественный рассказ, который воспроизводит, а не исследует реальность. Мне хочется не просто оживить и записать на бумаге картинки из моего детства, но рассмотреть их под разными углами зрения, как документы чтобы они полностью прояснились. Короче, буду изучать собственную жизнь, как этнолог.
(Об этом не стоило даже и говорить, но я не могу взяться за работу, если не обозначу четко своей задачи.).
Возможно, я постараюсь вписать эту страшную сцену — как нечто естественное — в словесный и бытовой контекст своего детства. А может, мною движет нечто безумно-гибельное — как заклинание из чуждого мне сегодня Евангелия. Заклинание, напоминающее мне таинственный обряд вуду:
До июня 52-го года я еще ни разу не покидала родных мест, которые везде называют несколько туманно, но всем понятно: «у нас» — моего края Ко, что занимает правый берег Сены, между Гавром и Руаном. А дальше — сплошная неизвестность. Это остальная Франция, да и весь белый свет, о которых говорят «там», махнув рукой на горизонт жест, выражающий одновременно безразличие и невозможность познать тамошнюю жизнь. Никто у нас не решится отправиться в столицу иначе, как с тургруппой, если только в Париже нет близких друзей, готовых вас опекать. Поездка на метро — еще более опасное приключение, чем путешествие на трамвайчике по местной ярмарке — тут требуется длительная и серьезная подготовка. Все убеждены, что нельзя ездить туда, где никого не знаешь, и от души восхищаются людьми, которые разъезжают, куда им вздумается.
В понятие «у нас» включают и два соседних города, которые уже никого не страшат — это Гавр и Руан, их часто поминают в любой семье. Многие рабочие каждый день ездят туда на работу, пользуясь «автомотрисой». В Руане, который от нас поближе, да и покрупнее, чем Гавр, есть все: большие магазины, специалисты по всем заболеваниям, несколько кинотеатров, крытый бассейн, где можно учиться плавать, ярмарка Сен-Ромен, что длится весь ноябрь, трамваи, чайные салоны и больницы, куда везут людей на сложные операции, курсы дезинтоксикации и электрошока. Если, конечно, в Руане не работают на стройке, никто не поедет туда «в чем придется». Мать возит меня в Руан раз в год, чтобы показать окулисту и приобрести новые очки. Пользуясь случаем, она покупает косметику и прочие вещи, которые «не найдешь в И.». Конечно, в этом городе мы не «у себя», потому что никого здесь не знаем. В городе люди одеваются лучше и говорят более правильно, чем у нас. В Руане мы ощущаем свою «отсталость» — в общем развитии, интеллекте, раскованности, умении общаться. Руан для меня это символ будущего, как романы с продолжением и журналы мод.
В 52-м я не мыслю себя вне И. За пределами его улиц, магазинов и соседей, которые знают меня «Анни». Или малышку Д. Другого мира я не знаю. Все мои помыслы и желания связаны только с И. — его школами, церковью, торговцами модных товаров и праздниками. Этот городок, насчитывающий семь тысяч жителей и расположенный между Гавром и Руаном — единственное место на земле, где чуть ли не о каждом обитателе мы можем сказать, где он или она живет, сколько произвел на свет детей, где работает, и где каждый наизусть знает расписание церковных служб и сеансов в кинотеатре Леруа, лучшую кондитерскую и наименее вороватого мясника. Здесь родились мои отец и мать, а еще раньше в соседних деревнях появились на свет их родители и родители их родителей, и нет на земле другого места, о котором — во времени и пространстве — мы знали бы больше, чем об этом городке. Я знаю, кто жил пятьдесят лет назад в соседнем от нас доме, где моя мать покупала хлеб еще девочкой, возвращаясь домой из коммунальной школы. На улицах я встречаю мужчин и женщин, с которыми чуть не обвенчались мои родители до того, как познакомились друг с другом. «Чужаками» у нас называют людей, о которых ничего не известно: мы не знаем их прошлого, а они не знают нашего. Бретонцы, марсельцы, испанцы, любой человек, говорящий не «по-нашему» — все они для нас в той или иной степени «иностранцы».
(Нет смысла называть этот город, как я делала это в других своих книгах, потому что здесь он фигурирует не как обозначенный на карте географический пункт, который проезжаешь по дороге из Руана в Гавр на поезде или машине по пятнадцатой автостраде. Пусть остается безымянным местом моего рождения, где по возвращении я тотчас впадаю в уныние и тоску, которые вытесняют все мысли и воспоминания.).
Центр, пострадавший от пожара при наступлении немцев в 40-м, а затем во время бомбежек, как и вся Нормандия, — отстраивается. Все здесь уживается рядом: стройки, пустыри, новые трехэтажные дома из бетона, где первые этажи занимают модные магазины, а рядом — бараки-времянки и старинные здания, которые пощадила война: мэрия, кинотеатр Леруа, почта, павильоны рынка. Церковь сгорела, и под нее отвели клуб, сохранившийся на площади по соседству с мэрией: богослужения происходят на сцене, а люди сидят в партере или на галерее, опоясывающей зал.
От центра лучами расходятся мощеные или крытые асфальтом улицы с тротуарами и домами, сложенными из кирпича или камня, частными владениями, которые прячутся за заборами и принадлежат нотариусам, врачам, директорам и т. д. На некотором расстоянии друг от друга располагаются школы — общедоступные и частные. Это уже не центр, но и не пригород. А дальше тянутся окраины, жители которых, отправляясь в центр, говорят, что идут «в город» или «в И.» Между центром и этими кварталами нет четкой границы — правда, здесь кончаются тротуары, больше старых глиняных мазанок (в две-три комнаты, без водопровода, с туалетом во дворе и огородами), магазины встречаются все реже, только традиционные «бакалея-кафе-уголь», появляются уже и «поселки». Но всякий хорошо знает, что такое центр — туда не ходят за покупками в шлепанцах или в рабочей спецовке. Чем дальше от центра, тем меньше огороженных вилл и все больше домов с общими дворами. На краю города дороги вовсе немощеные и во время дождя рытвины заполняются водой, а за насыпью начинаются фермы — это уже деревня.