Суд идет!
Шрифт:
До чего в жизни все оказалось далеко от этой прекраснодушной розовенькой схемки! Да, некоторое количество неграмотных и малограмотных в самом деле тянулись к учебе, даже мечтали о ней. Эти — сознательные рабочие — еще до революции учились в вечерних и воскресных школах. По ним мы судили об остальных миллионах, и это было ошибкой: сознательные составляли только малую часть всей массы, а ее еще надо было заинтересовать, завлечь, вызвать в ней тягу к ученью, желание пойти в школы ликбеза. Вот этот именно момент оказался самым трудным в деле ликбеза. И именно в этом — в организации масс, в привлечении их к учебе — выразилась та громадная помощь, которую оказали ликбезу сознательные рабочие. Без этой помощи работа государственного аппарата —
Очень трудно идти, ноги прямо-таки пудовые… Стараюсь думать о хорошем, о веселом. Вот сегодня открыли школу грамоты в большой больнице — в Лесном… Мы всегда стараемся обставлять такое открытие празднично, — пусть люди помнят всю жизнь, как хорошо началась их учеба! В приемном зале большой больницы присутствовали главный врач, старшая медицинская сестра, несколько учительниц нарождающейся новой школы, — собрались и стояли стайкой все будущие учащиеся. Их — двадцать три девушки-санитарки и два дворника. Один из этих дворников — необыкновенно романтической внешности: не то индус, не то араб, в общем, из сказок «Тысяча и одна ночь». Весь он выдержан в синих тонах: смуглый до синевы, иссиня-черные волосы, синие белки глаз, даже в сверкающих зубах чудится какая-то синеватость! Он — циркач, приехал в Россию летом 1917 года, выступал в петроградском цирке «Модерн». Вскоре после приезда он заболел, и его положили в больницу. А тем временем цирковой ансамбль, с которым он приехал и выступал, выехал за границу. Уехал со всеми наездниками, клоунами, акробатами, жонглерами, с дрессированными животными, со всеми турниками и трапециями. Только этот бедняга экзотический циркач — индус или араб — остался в Петрограде. Кроме своих цирковых «номеров», он ничего больше делать не умел, а цирков больше не стало! Он и нанялся в дворники той больницы, где лежал на излечении. Научился говорить по-русски, а вот теперь даже попросился в школу ликбеза!
Сегодня, по случаю торжественного открытия школы в больнице, все будущие ученицы-санитарки были взволнованные, нарядные, в белоснежных, даже чуть подкрахмаленных халатах и красных косынках. Я рассказала им все, что полагается: про декрет Совета Народных Комиссаров о ликвидации безграмотности, про то, что школа откроет перед ними новые дороги: кто захочет, может потом учиться дальше — «на сестру милосердия», а потом и «на врача». Я просила остальной персонал больницы всячески помогать учащимся товарищам, а администрацию больницы — помнить, что учащихся в школе ликбеза нельзя без особой необходимости в часы занятий отрывать от учебы и нагружать работой, которую в это время могут ведь делать другие, не учащиеся.
Потом было угощение! По наряду Наркомпроса для открытия новой школы ликбеза в районе выдали продукты: пакеты с надписью «Кофейный напиток», — в них угольно-черный порошок, который заваривается, как кофе. К этому — сахар, добываемый из древесины: белый — из березы и розоватый — из осины. Меня тоже напоили черной бурдой «кофейного напитка» и дали кусок розово-белого сахару, похожего по виду на кос-халву. Этот сахар я бережно завернула в бумажку и несу домой: детям.
После пиршества был концерт. Это тоже для праздничности: на открытие каждой школы, клуба или библиотеки Наркомпрос посылает артистов — и каких артистов; среди них сегодня был сам И.В. Тартаков! Даже аккомпанировал один из дирижеров Мариинского театра — Дранишников.
Мне очень хотелось остаться послушать концерт да к тому же еще возвратиться из Лесного вместе с артистами на грузовике (то-то отдохнули бы мои ковровые валенки!). Но у артистов сегодня в Лесном не один этот концерт, а целых три — в разных учреждениях. Остаться с ними — значит попасть домой только к ночи. Нет уж, пойду в Петроград пешком.
— Знаете что? — попросил меня И.В. Тартаков. —
В самом деле, перед своим номером И.В. Тартаков вынес стул, сел и с доброй улыбкой старого дядюшки заговорил тем неожиданно робким и непривычно неуверенным голосом, каким говорят с публикой певцы:
— Вот, товарищи… Сейчас я вам буду петь… Понимаете, одна барышня, очень милая барышня, Татьяна, она влюбилась, понимаете, в ихнего соседа, господина Онегина… И написала ему письмо, что вот я вас, понимаете, люблю просто ужас до чего! Ну, а он — бывает, ведь, знаете, правда? — он ее не полюбил! Они встретились в саду — и… Ну, вот теперь слушайте!
Тартаков встал, отодвинул стул — и запел:
…Вы мне писали,Не отпирайтесь. Я прочелДуши доверчивой признанья,Любви невинной излиянья…Исчез добрый старый дядюшка! Перед нами был молодой человек, искренне взволнованный, почти смущенный, огорченный тем, что он не может ответить любовью на такую любовь!
…Мечтам и годам нет возврата! Ах, нет возврата! — тосковал голос Тартакова-Оненина.
Не обновлю души моей…Я вас люблю любовью брата…Любовью брата…И, словно желая ослабить удар, он мягко добавил:
…Иль, может быть, еще нежней…Я посмотрела на слушателей. Белые санитарки, завтрашние ученицы школы ликбеза, смотрели на Тартакова затуманенными глазами. Они жалели Татьяну, хотя ее и не было перед ними. Но ведь — правду сказал Тартаков — они слышали о ней впервые в жизни! Впервые пришли к ним Пушкин и Чайковский!
Вот оно как много значит, это кажущееся не слишком членораздельным слово «ликбез»!
И Тартаков словно понял, почувствовал это. Допев монолог Онегина, он не уходит. Раскланиваясь в ответ на восторженные аплодисменты, он делает рукой знак, что хочет говорить:
— А теперь я спою вам, что было дальше. Понимаете, Онегин все-таки полюбил Татьяну! Поздно полюбил, — она уже вышла замуж за другого, вот какая беда… И написал он ей письмо!
Невозможно рассказать, как принимают слушатели письмо Онегина! Сколько раз я слышала «Онегина» в том же Мариинском театре, с тем же Тартаковым, — никогда, кажется, он так не пел, никогда так не волновало меня его исполнение, как сегодня, в этом больничном зале, перед горсточкой людей…
Я осталась еще на один номер программы, — хотелось посмотреть номер экзотического циркача, индуса или араба.
Как он был великолепен! В цирковом трико и костюме (он бережет их, как свой цирковой паспорт!), в восточном тюрбане, он проделал все, что можно исполнить одному, без партнеров и реквизита. Жонглировал самыми неожиданными предметами. Плясал — сперва медленно, потом бурно-воинственно. Вместо аккомпанемента он пел с закрытыми глазами то убаюкивающую песню, то яростную, с гортанными выкриками, львиными прыжками. Огромные восточные глаза сверкали, синеватые белки их двигались угрожающе. Было до слез грустно видеть этого человека, затерянного в чужом краю, подметающего двор, скалывающего лед в мечтаньях о минувшем блеске цирковой арены!