Суд идет!
Шрифт:
— Кого арестовали, Евгения Сауловна?
— Самых лучших, самых способных! Веру Глебко… Марфушу Шаповалову…
— А Шуру Чернову?
— Ее — первую. Она ужасно скандалила!
Шура Чернова — совсем молоденькая, лет семнадцати, с таким неправдоподобным сочетанием ясно-голубых глаз и мрачно-черных кос, какое бывает только в игрушечных мастерских, где куклам клеют-ляпают парики, совершенно не считаясь с цветом глаз. Шура Чернова так сильно говорит на «о», что оно у нее получается похожим на «у»… «Ут вас», «ут нас»… «Утнимаем ут семнадцати
Евгения Сауловна продолжает рассказывать:
— Шурка кричала: «Утказываемся ут етово! Нам сказали, не имеете права нас ут школы утрывать!» И учительницы сильно на Бельчука нападали, в особенности старушка, Елена Платоновна Репина.
— Ну и?..
— И все. Увели их. — У Евгении Сауловны вырывается всхлипывание. — Завтра в десять часов утра их будут судить. В народном суде нашего района.
— А местный комитет знает?
— Сейчас начинают заседание… Придете?
Бегом, боясь опоздать, мчимся мы с Евгенией Сауловной. Скатываемся по нашей лестнице, ныряем под арки ворот, пробегаем длинный второй двор и врываемся в помещение, где заседает местный комитет института.
Пока Евгения Сауловна, захлебываясь возмущением, волнуясь, докладывает о происшествии в школе, председатель посылает санитара, члена месткома, белорусского беженца Янку Дробовца, на квартиру коменданта Бельчука: пусть немедленно явится на заседание месткома.
К концу доклада Евгении Сауловны возвращается Янка Дробовец, очень смущенный.
— Ходил я до того Бельчука. Ён вам велел дожидать яво.
— Как это «дожидать»? Что ты плетешь?
— А я ня пляту. Прийшел я до яво, а ён, холера, чай пьёть, шпик свиной кушаеть…
Глаза Явки Дробовца светятся голодной тоской.
— От такими шматками режеть и — ам! «Як покушаю, сказал, може, и приду…»
Почти тотчас же вслед за этим в комнату месткома входит сам Бельчук.
— Звали? — спрашивает он коротко.
Ему объясняют… Он объясняется… Председатель месткома опять говорит ему что-то… Он опять возражает…
Смотрю на Бельчука. Спокойный, подтянутый, даже щеголеватый, он слушает предъявляемые ему упреки и обвинения, и — режьте меня, если это не так! — он презирает всех. Лицо спокойное, ясное, розовое, — малина со сливками!
Спор с Бельчуком разгорается. Он за собой вины не признает.
— Я комендант здания, а не гувернантка! Не обязан я вашу школу беречь. — И прибавляет с издевкой: — Подумаешь, интэллихэнция! Детки, букварики… Обож-жаю!
Конечно, Бельчук не князь и не граф, как та домовладелица, которая «обожает» советскую власть. Но они сейчас — одно! Мог бы такой Бельчук лить из окна кипяток на голое тельце ребенка? Мог бы! Самым хладнокровным образом!
Лицо Бельчука растет перед моими глазами, словно показанное крупным планом на киноэкране. С ужасом открываю я вдруг, что мне доставило бы огромное наслаждение, размахнувшись, влепить пощечину в эту гнусную, самодовольную харю… Боже мой, что же такое культура и где, в
Надо кончать заседание, — час поздний, все устали, а суд над девушками-санитарками завтра утром. Принимается постановление: послать на суд кладовщика Шмарова. Пусть он выступит от месткома института и объяснит суду, что девушки не так уж виноваты.
Все расходятся.
На дворе слышу за собой шаги. Кто-то меня догоняет, окликает. Это Бельчук.
— Одну минуту! — говорит он.
Мы стоим с ним около одного из окон нижнего этажа. Свет лампочки, чуть желтенький, как жиденький чай, падает на лицо Бельчука.
— Что вам нужно?
— Я только хотел опросить: за что вы меня преследуете?
Ну, что отвечать на этот глупый, бессмысленный вопрос?
— Зачем вы подрываете мой авторитет? — продолжает Бельчук. — Я — комендант здания, — значит, администрация. Ваш супруг, — о, я себя не ровняю! — он профессор, научный руководитель, я понимаю. Но ведь он директор, — значит, тоже администрация. Какой у меня может быть авторитет, если вы поднимаете шум по пустякам, обвиняете меня в незаконных действиях? Зачем вы подрываете мой авторитет перед персоналом института?
— Знаете, Бельчук, ей-богу, последняя моя забота в жизни — ваш авторитет! Охраняйте его сами. Ставьте его высоко, и никто не будет его ронять… Спокойной ночи!
И я вхожу в свой подъезд. Но Бельчук идет за мной.
— Еще один вопрос: вы завтра будете защищать девушек на суде?
— Конечно нет! Я ведь не юрист. А от месткома — вы же слышали — выступит с заявлением Шмаров.
— А, да, да… Правильно… Простите, что отнял время!
Элегантно раскланявшись, Бельчук исчезает.
Но у меня почему-то мелькает мысль: а ведь обрадовался, когда услыхал, что меня не будет на суде!
Вернувшись домой, рассказываю все подробности заседания месткома.
— Знаешь что? — говорит муж. — Кладовщика Шмарова посылаете зря. Честный парень, но дурак. Он девушек не защитит, а утопит. Нечаянно, не со зла, — просто так, по глупости утопит… Ступай сама в суд!
— А разве это можно? — удивляюсь я.
Дядя Мирон Ефимович пожимает плечами.
— Теперь такой суд… Кто хочет, выступает, защищает, обвиняет… Всего многотомья «Свода законов Российской империи» больше не существует, — эти законы отменены. А новые еще, естественно, не написаны: этого за полтора года не сделаешь!
— Так по каким законам у нас судят?
Мирон делает свирепое лицо.
— Ни по каким! Советский судья обязан судить, руководствуясь своей «революционной совестью» и на основе «революционной законности»… Поняла?
— Отлично! — радуюсь я. — Я пойду завтра, в суд, объясню всю правду!
Мирон Ефимович выпучивает на меня страшные глаза, но вдруг, махнув рукой, говорит совершенно неожиданную вещь:
— А черт его знает, — может, оно так и лучше… Проще, во всяком случае!
Тут снова появляется Евгения Сауловна.