Суд над судом. Повесть о Богдане Кнунянце
Шрифт:
Перейдя Николаевский мост, направились к казармам 14-го и 8-го флотских экипажей, среди которых происходило особенно сильное брожение. Площадь перед казармами мигом наполнилась народом. Знаменосцы с распорядителями подошли к подъезду. В передних рядах оказался какой-то матрос с большим красным знаменем. Подъезд был высокий, и когда распорядители поднялись на него, перед ними открылась дивная картина: целое море голов, над которыми развевались сотни больших в малых красных флагов. Тишина стояла поразительная. Распорядители долго стучали в двери и вызывали кого-нибудь, но никто не выходил. Стоявший тут же дневальный объявил, что все двери заперты на замок и охраняются изнутри солдатами. Следовало
Без всяких приключений прошли мимо Мариинского театра, через Садовую, Невский проспект на Литейный. У дома Победоносцева учинили кошачий концерт. На Литейном в передних рядах произошла из-за пустяков паника: поводом, кажется, послужило столкновение между демонстрантами и извозчиками. Тут особенно ярко проявилось настроение толпы, поддающейся панике из-за пустяков. Дойдя до Пантелеймоновской улицы, распорядители остановили шествие и отправили несколько человек к Дому предварительного заключения узнать, свободен ли путь. В это время к ним подошел какой-то инженер в форме министерства путей сообщения и от имени стачечного комитета Союза инженеров передал, что сейчас только была у Витте депутация, „амнистия“ ужо подписана и завтра будет опубликована. С таким же известием прибежали откуда-то еще инженер и студент. Инженер клялся своей честью, что все это не слухи: его отправил стачечный комитет для предупреждения излишнего кровопролития.
Распорядители решили ввиду этих сведений распустить демонстрацию. Большинство сейчас же начало расходиться. Небольшая группа повернула обратно к Невскому, столкнулась, кажется, с патриотической манифестацией черносотенцев и после маленькой стычки также разошлась. „Патриоты“ в эту ночь еще долго бесчинствовали на улицах с национальными флагами, избивая попадавшихся под руку интеллигентов.
Распустив демонстрацию, распорядители отправились сейчас же в Союз инженеров узнать подробности об амнистии. Инженеры еще заседали, несмотря на позднее время. Оказалось, что все рассказанное была сплошная ложь и что никакой стачечный комитет не уполномочивал этих господ что-либо подобное передавать! Ходили только слухи, довольно достоверные, но одни слухи. Инженеры приняли резолюцию, выражающую извинение перед Советом и порицание господам, помешавшим своей мистификацией демонстрации (они тут же присутствовали на заседании). Лишь через несколько дней опубликовали частичную амнистию, освобождающую некоторые категории политических „преступников“. Вопрос о полной амнистии опять остался на разрешение самой революции.
Из многих городов приходили известия, что похороны павших за время стачки сопровождались грандиозными манифестациями. Описание похорон убитого Н. Баумана, в которых участвовала вся революционная и оппозиционная Москва, переходило от одних к другим. Убитые были и в Петербурге. Совет рабочих депутатов и партийные организации решили устроить торжественные похороны-манифестацию с участием рабочих всех районов. Похороны назначены были на ближайшее воскресенье 23 октября. Приготовления делались грандиозные. Готовился хор, оркестры учащихся консерватории собирались сопровождать шествие. Принимались меры, чтобы трупы товарищей как-нибудь не исчезли.
Октябрьская стачка в Петербурге особо выдвинула вопрос о введении 8-часового
Революционное движение шло в гору, правительство пошло на крупные уступки, пролетариат становился хозяином положения, влияние Совета с каждым днем возрастало, и всякое его постановление моментально исполнялось; в такой момент трудно было бы удержать массы и их выборных от исполнения заветной мечты рабочих — укорочения рабочего времени.
Бывают события в жизни отдельных классов, как и в жизни отдельных лиц, которые оставляют глубокий след. Грандиозная манифестация петербургского пролетариата в пользу 8-часового рабочего дня принадлежит именно к таким событиям.
Чтобы попять, почему даже люди, глубоко сомневающиеся в возможности осуществить в одном Петербург 8-часовой рабочий день, не сопротивлялись декрету Совета, не старались уговорить его не делать подобного шага, нужно проникнуться тем исключительным настроением, какое господствовало тогда.
Многие наивные люди сильно преувеличивали впоследствии значение этого шага. Они приписывали Совету все дальнейшие неуспехи и даже последующую реакцию. Они как будто забыли, что не будь такого повода, правительство и буржуазия сумели бы найти другой.
В возможность установления у нас спокойствия после манифеста никто в Совете не верил. Уже 18-го приходили известия о столкновениях у Технологического института и в других местах. Правительство Витте наконец-то заговорило, и на этот раз не тумапными фразами о народной пользе, о будущих свободах, о благе родины, а определенными, не поддающимися никаким кривотолкованиям действиями.
„Конституционное“ министерство Витте оказалось решительнее, чем „самодержавное“ министерство Трепова, Трепов объявлял на военном положении только отдельные города и губернии, а „либерал“ Витте, призванный к проведению в жизнь царских свобод, без всякого стеснения целых десять губерний зараз поставил вне даже Русских законов, в полное хозяйничанье доблестных генералов.
Не раз уже „либеральные“ реформы аккомпанировались ружейными залпами, свистом нагаек, воплями избиваемых и истязуемых граждан. Не в первый раз правительство давало доказательство своей „искренности“ и „доброжелательности“!
России торжественно обещали неприкосновенность личности — на деле это воплотилось в свободное разгуливание казацкой плети по спинам граждан, в полное господство военных судов, вешающих граждан в двадцать четыре часа, в провокаторские убийства переодетыми чинами полиции нежелательных правительству лиц и так далее.
Маска была сброшена. Кто еще сомневался в выборе между Витте и революционным народом, теперь уже сомневаться не мог»…
ГЛАВА XVII
Я легко понимал почерк Богдана, тогда как при чтении писем Тиграна и Тарсая неизменно пользовался увеличительным стеклом. Нанесенные ими на бумагу буквы напоминали тончайшие узоры из проволоки. Что касается почерка Людвига Кнунянца, то он напоминал, пожалуй, почерк Ивана Васильевича своей жесткостью, резко оборванными хвостами букв и жирными закорючками, выводимыми с решимостью, угрожающей целости бумажного листа.
Написанное Богданом я читал так же бегло, как машинописный текст, несмотря на старое написание слов. Переписывая нужные отрывки, я непроизвольно корректировал текст в соответствии с новой орфографией, пытаясь, однако, сохранить своеобразие стиля того времени. Но случалось и так, что рука сама вносила редакционную правку.