Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
Тут и Яловой услышал тревожный говор колес, глухие женские выкрики. Протяжные, без слов. Как по покойнику.
Яловой вскочил, подался к дороге. Подводу увидел сразу. Она катила от леса. Возница, приподнимаясь, нахлестывал лошадей с коротко подвязанными хвостами. Колеса подпрыгивали на кочках, разбито дребезжали.
Подвода прошла рядом по дороге. В ней на коленях стояла женщина. Раскосмаченные волосы скрывали лицо. Она то припадала к кому-то, кто лежал внизу, то приподнималась, воздевала руки кверху, будто молила, выпрашивала что-то у равнодушно-спокойного неба. То
Яловой не решился задержать, остановить подводу.
— Комбата нашего, — спустя полчаса рассказывал связной. — Присел на пенечке, сапоги снял… Пора, говорит, и перекусить. Тут его и шарахнуло. Миной… Рядом кто стоял — ничего. Одного его. На подводу клали — страшно глядеть. Прибежала Тонька. Отправили в санроту.
Майора Павла Сурганова хоронили в тот же день на глухой лесной развилке. Полк наступал, времени было в обрез.
Гроб поспешно сколотили из серых, плохо подогнанных досок. Завернули Павла в плащ-палатку. Смерть не успела еще изжелтить щеки, светлые усы, казалось, таили живое чувство. Только нос обострился. Крылья ноздрей гневно разошлись. Так и застыли.
— Павлуша-а-а! Павлуша-а-а!
Тоня хваталась руками за край гроба, словно могла она вызволить, вырвать своего Павла из вечного плена.
Ее оттаскивали от могилы, не хотела уходить. Падала на колени, опухшее, слепое от слез лицо, цеплялась руками за гроб…
Грохнули прощальные выстрелы. Испуганно шарахнулись мостившиеся на ночлег птицы. Яловой — пистолет в кобуру, оглянулся на могилу, на пирамидку с красной звездочкой, с выжженными датами жизни и смерти майора Сурганова.
Двадцать шесть лет — вот и вся жизнь.
Пройдут годы. Дождями и ветрами вытравит слова на пирамидке, потускнеют они, уйдут в дерево. Да и сама пирамидка — долго ли она простоит…
Когда-нибудь наткнутся люди на осевший затравевший холмик. Что он расскажет им о том, кто покоится здесь с военных лет?
Может, одна Тонька — «выкраденная любовь» — будет помнить комбата, с которым свело ее недолгое фронтовое счастье. Если уцелеет, выживет на войне. А может, и позабудет. А может, родится у Павла сын — кровиночка. Поднимется, приедет вместе с Тоней, с матерью, разыщет батю, постоит над могилой, хмуря по-сургановски широкий размет бровей…
Кто знает, что суждено нам: память или вечное забвение. Может, на Павле и оборвалась «сургановская» ветвь. И лежать тебе в горьком сиротстве и одиночестве.
Что же, прощай, друг!
Прощай!
Какие высокие сосны над тобой! Они будут молча горевать. Поднимутся на могиле трава и лесные цветы! Смертный тлен и жизнь — они всегда рядом, извеку они переходят друг в друга.
…А должно быть, тоскливо лежать тут, вдали от людского жилья. В лесной глухомани. Пожелтеют и облетят листья с деревьев, задуют знобкие ветры, зарядят дожди. Ни людского голоса, ни птичьего щебета. Холодно. Одиноко.
Недаром, видно, написалось: «Но
12
Все смешалось: бои, марши, явь и сон… Все стремительнее раскручивалось колесо наступления.
Ялового вызвали в штаб полка. Пробирался по болоту. Неудачно прыгнул на кочку, провалился по пояс, уцепился за тонкую гибкую березку. Еле выбрался. В сапогах хлюпало.
Штаб расположился в уцелевших немецких блиндажах. Просторные блиндажи, как избы. Обшиты изнутри тесом, мешковиной. Широкие окна. Устраивались надолго. Стойко держались чужие запахи: сладковатая вонь раздавленных сапогами мыльных палочек, прелый душок несвежего белья.
Ялового, оказывается, вызывал начальник политотдела дивизии. Почему-то он припаздывал.
Яловой выбрался «на волю». Тут только разглядел вырытые щели — на случай налета. Возле одной из щелей и расположился. Портянки расстелил сушиться, поставил сапоги под солнце, прилег на плащ-палатку и тотчас нырнул, провалился в беспробудный сон.
Чугунные удары во сне… Тяжко колебнулась земля. Едва разлепил веки и, еще ничего не понимая, увидел перед собой, как в немом кино, поднявшийся и развалившийся фонтан из земли и дыма.
И только потом услышал нарастающий рев моторов, предостерегающий посвист осколков. Свалился в щель. С высоты на землю неслись два «мессера». Кресты на концах крыльев. Вспыхивающие белесовато-бледные огоньки. Тяжелый клекот оружия: Пробежавшая с шелестом по брустверу пыльца. Будто ветром рвануло.
Самолеты взмыли вверх. Развернулись. Вновь зашли со стороны леса. Взрывом подняло торчмя бревно в блиндаже.
Звенящий рез еще висел над лесом, а перед глазами Алексея из щели по травинке карабкалась наверх божья коровка. Будто не было для нее ни взрывов, ни войны.
Алексей выбрался наверх, сапоги оказались на месте, ржавые пятна подсыхали на портянках. Вновь планшет под щеку — тяжкая усталость придавила его к земле.
Как по-разному пахнет земля! В весенней яри, разогретая жарким солнцем. По-осеннему пустынная, выстуженная первыми заморозками.
Спящему Яловому казалось, что он слышит горький запах высохших листьев; чудилось ему отдаленное дыхание смертного тлена.
В который раз за эти дни он вновь увидел себя во сне как наяву: марлевая повязка на голове, на виске — кровавое пятно. Он, отделившийся от самого себя, маячил невдалеке. В сапогах, в брюках, гимнастерке, только без пилотки, белые бинты туго опоясывали лоб и всю голову, темные запавшие глаза, казалось, о чем-то спрашивали.
Кому об этом скажешь? Но теперь он был уверен, знал почти наверняка, что вскоре пробьет и его час. Что он будет убит или тяжело ранен.
По какому странному капризу судьба тасует свои карты?
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Почему тогда, в те июньские дни 1944 года, ему было предоставлено такое редкое на войне право выбора?
Но самым непонятным было то, что в те дни он даже не осознал как следует, что может выбирать. Вернее, ему казалось, что и выбора никакого не было.