Судьба барабанщика (с илл.)
Шрифт:
— Да, да! — болезненным голосом подтвердил Яков. — Попроси, милый!
«Милый»? Хорош «милый»! Он так вцепился в мою руку и так угрожающе замотал плешивой головой, что можно было подумать, будто с ним вот-вот случится припадок. Я выскочил в коридор и остановился. Что это все такое? Что означают эти выпученные глаза и перекошенные губы? А я вот возьму крикну проводника да еще передам ему и эту сумку!
Проводник как раз шел в вагон и остановился, вытирая тряпкой стекла.
«Сказать или не сказать»?
— Молодой человек, —
— Да, — пробормотал я, — но мне же нужно… и они меня посылают.
— Я не знаю, что вам нужно, — перебил меня проводник, — а мне нужно, чтобы в мои купе посторонние пассажиры не ходили. Что это вы взад-вперед носите?
«Поздно! — испугался я. — Теперь уже говорить поздно… Смотри, берегись, осторожней!..»
— Да, — вздрагивающим голосом ответил я, — но в пятом купе у меня больной дядя, и ему нужно менять воду в грелке.
— Так давайте мне сюда эту грелку, — протянул руку проводник, — для больного старика я и сам это сделаю.
— Но ему уже больше не нужно, — пряча холщовую сумку за спину, в страхе ответил я. — У него уже совсем прошло!
— Ну, не нужно, так и не нужно! — опять принимаясь вытирать стекла, проворчал проводник. — А ходить вы сюда больше не ходите. Мне бы не жалко, но за это и нас контролеры греют.
Потный и красный, проскочил я на площадку своего вагона. Дядя вырвал у меня сумку, сунул в нее руку и, даже не глядя, понял, что все было так, как ему надо.
— Молодец! — тихо похвалил меня он. — Талант! Капабланка!
И странно! То ли давно уж меня никто не хвалил, но я вдруг обрадовался этой похвале. В одно мгновение решил я, что все пустяки: и мои недавние размышления и подозрения, и что я на самом деле молодец, отважный, находчивый, ловкий.
Я торопливо рассказал дяде, как было дело, что сказал мне пассажир, как мигнул мне старик Яков и как увернулся я от подозрительного проводника.
— Герой! — с восхищением сказал дядя. — Геркулес! Гений! — Он посмотрел на часы. — Идем, через пять минут станция.
— И тогда что?
— И тогда все! Иди забирай вещи.
Поезд уже гудел; застучали стрелочные крестовины. Проводник с фонарем пошел налево, к выходу. Мы взяли сумки. Изо всего купе не спала только одна старушка. Дядя пожелал ей счастливого пути. Мы вышли в коридор и прошли к площадке. Здесь дядя вынул из кармана ключ, открыл дверь, мы соскочили на противоположную от вокзала сторону и, смешавшись с людьми, пошли вдоль состава.
У кого-то дядя спросил, где уборная. Нам показали на самом конце перрона маленькую грязноватую каменушку, Мы подошли к ней и остановились.
Через минуту туда же, без шляпы и без чемодана, подбежал совершенно здоровехонький старик Яков.
Здесь друзья обнялись, как будто не видались полгода. Поезд свистнул и умчался. А мы заторопились прочь с вокзала, потому что с первой же остановки могла прийти розыскная телеграмма. А мой дядя и его знаменитый друг, как я тогда подумал, были, вероятно, отъявленные мошенники.
Много ли добра было в желтой сумке, которую старик Яков подменил у пассажира во время переполоха с внезапной остановкой поезда (тормоз рванул, конечно, дядя), — этого мне они не сказали. Но помню я, что на следующее утро лица их были совсем не веселы. Помню я, как на зеленом пустыре за какой-то станцией был между дядей и стариком Яковом крупный спор. О чем? Не знаю.
Потом хмуро и молча сидели они, что-то обдумывая, в маленькой чайной. Потом понял я, что старые друзья эти снова помирились. Долго и оживленно разговаривали и все поглядывали в мою сторону, из чего я понял, что разговор у них идет обо мне.
Наконец они подозвали меня. Стал меня дядя вдруг хвалить и сказал мне, что я должен быть спокоен и тверд, потому что счастье мое лежит уже не за горами.
Слушать все это было очень радостно, если бы не смутное подозрение, что дела наши странные еще не окончены.
Но вдруг, где-то на станции Липецк, к огромной моей радости, распрощался и отстал от нас старик Яков.
И тут я вздохнул свободно, уснул крепко, а проснулся в купе вагона уже тогда, когда ярким теплым утром мы подъезжали к какому-то невиданно прекрасному, городу.
С грохотом мчались мы по высокому железному мосту. Широкая лазурная река, по которой плыли большие белые и голубые пароходы, протекала под нами. Пахло смолой, рыбой и водорослями. Кричали белогрудые серые чайки — птицы, которых я видел первый раз в жизни.
Высокий цветущий берег крутым обрывом спускался к реке. И он шумел листвой, до того зеленой и сочной, что, казалось, прыгни на нее сверху — без всякого парашюта, а просто так, широко раскинув руки, — и ты не пропадешь, не разобьешься, а нырнешь в этот шумливый густой поток и, раскидывая, как брызги, изумрудную пену листьев, вынырнешь опять наверх, под лучи ласкового солнца.
А на горе, над обрывом, громоздились белые здания, казалось — дворцы, башни, светлые, величавые. И, пока мы подъезжали, они неторопливо разворачивались, становились вполоборота, проглядывая одно за другим через могучие каменные плечи, и сверкали голубым стеклом, серебром и золотом.
Дядя дернул меня за плечо:
— Друг мой! Что с тобой: столбняк, отупение? Я кричу, я дергаю… Давай собирай вещи.
— Это что? — как в полусне, спросил я, указывая рукой за окошко.
— А, это? Это все называется город Киев.
Светел и прекрасен был этот веселый и зеленый город. Росли на широких улицах высокие тополи и тенистые каштаны. Раскинулись на площадях яркие цветники. Били сверкающие под солнцем фонтаны. Да как еще били! Рвались до вторых, до третьих этажей, переливали радугой, пенились, шумели и мелкой водяной пылью падали на веселые лица, на открытые и загорелые плечи прохожих.