Судьба ополченца
Шрифт:
На следующий день приготовил все необходимое, Миша Чайкин дал мне свой полушубок и «наган», вложил я альбом и карандаши в планшет и был собран. К вечеру явились в штаб. Перед отъездом нас напутствовали Маркевич, замкомбрига по разведке, Фролов — начальник особого отдела бригады, и Дубровский. Ехали мы в район на неделю. Надо было связаться с разведчиками из местного населения, передать им новые задания и получить собранные ими сведения о расположении немцев, об их намерениях; постараться организовать доставку в бригаду мин, снарядов, оружия, найденных населением. Но, конечно, главная
— Условие перехода Сахарова жесткое, — заключил Федор Фомич. — Только с батальоном! Слишком он провинился перед советской властью.
— И никакой агитации! — добавил Фролов. — Ваша задача — передать условия.
Стали прощаться. Дубровский отвел меня в сторону и предупредил:
— Учти, Николай, Павел выпить любит, потому не давай ему разойтись. Отвечаешь за выполнение задания — ты.
Запрягли в легкие саночки лошадь Павла, и заскрипел под полозьями снег…
Весело бежит серая заиндевелая лошадка, но на душе у меня тяжело. Первое, что нам предстоит сделать, заехать в деревушку рядом с Антуново и расстрелять одну женщину, которая, по заявлению односельчан, ходит в Лепель к полицаю. Женщина не местная, эвакуированная.
Задание мне не нравится, да и как может понравиться расстреливать женщину. Но приказ есть приказ, и страх людей, среди которых она находится, есть очень важная, веская причина, ведь своими посещениями Лепеля и поклонника-полицая она парализует людей, которые живут в страхе, боятся, что связь их с партизанами может стать известна в полиции; так что жестокий на первый взгляд приказ имеет под собой основу человечную — защиту людей, помогающих борьбе с оккупантами. Я понимал опять-таки, что и меня проверяют, ведь сказал же Маркевич, что на заседании штаба бригады говорили: сможет ли Николай расстрелять человека и вообще убить? Я производил впечатление, видно, очень мягкого, а борьба шла жестокая, и требовалась уверенность в каждом бойце.
Конец ноября был холодным, мороз стоял очень сильный, надвинулся внезапно, поземка мела снег, засыпая все ямки и колеи, наметая маленькие сугробы; дорога делалась все более санной, но еще на буграх скрипели полозья по замерзшей, окаменевшей земле. Путь предстоял длинный, сидели в двухместных легких санках, Павел, как всегда, рассказывал одну историю за другой…
Ночью подъехали к деревне. Ни в одном окне не горел свет, стояли темными силуэтами избы, за ними темнел лес. Хотько остановил сани возле нужной избы:
— Ну вот и приехали. В общем, Николай, выполняй свой приказ. Сейчас посмотришь, что за полицейская баба.
Он старался меня как бы ожесточить, понимая, что мне будет трудно исполнить приказ. Я, ища поддержки, предложил зайти вместе.
Открыл нам старик, пошел впереди в хату и подкрутил лампу, висевшую на стене. Свет был слабый, но с темноты показался ярким, осветил перегородку из досок, оклеенную розовыми обоями, в проеме без двери увидели пожилую женщину, лежащую на стульях, составленных в два ряда спинками наружу, свободное место сбоку принадлежало, видно, старику. Спросил его:
— Кто такие?
Старик
— А где еще жиличка?
Говорю громко, стараясь придать своему голосу строгость, возбудить в себе раздражение против женщины, ходившей к полицейскому, но это только еще больше меня раздражает и кажется нелепым — кричать при этих несчастных двух стариках.
— Надежда? Здесь она, — сказал старик и показал на проем, закрытый занавеской. — Она тоже эвакуированная, из Ленинграда.
Я открыл занавеску и увидел молодую женщину, лежащую на железной кровати с двумя детьми, мальчиком и девочкой, девочке, наверно, годика три, мальчик выглядит старше. В душе пронесся целый вихрь чувств! Мне надо выполнить приказ! А приказ теперь делается еще более тяжелым, я начинаю свой подвиг с расстрела этой глупой женщины, навлекшей на себя и детей несчастье!
Надежда встала молча. Она в белой мужской рубашке, лицо бледное, с отечностью. Начинаю ей говорить, что она за свое поведение, за связь с полицейским, получила приговор.
— Тебя люди как эвакуированную приняли к себе! А ты им отплатила тем, что теперь вся деревня тебя боится, боятся помогать партизанам из страха перед твоим доносом! Нашла же ты время заниматься любовью со своим полицаем!..
Надежда, как окаменевшая, стоит с опущенной головой, висящими руками, я говорю ей самые обидные слова, а в голове проносится: да, сейчас я ее выведу во двор и застрелю, а затем вернусь в комнату и надо что-то делать с детьми, их не возьмут старики, они сами еле живы, а после всего их не возьмет и никто из деревни. Куда же их? Неужели оставить так, одних в холодной комнате, сесть в санки и уехать? Обращаюсь к Хотько:
— Павел, как быть с этой тварью?
Павлу тоже не по себе, отвечает сдержанно:
— Тебе приказ даден, так выполняй.
Вижу, что все мои речи, обращенные к виновной, не производят на нее впечатления, она окаменела, стоит в шоке, как большинство людей, когда им объявляют приговор. Опять начинаю:
— Как ты могла не думать о своих детях? Как могла пойти к врагу?! Из-за фашистов ты бежала из Ленинграда, а сейчас ходишь в Лепель — к своему врагу!
Понимаю бесполезность своих речей. Решаю: надо вывести ее из состояния оглушенности, заставить почувствовать страх смерти и тогда обращаться. Говорю шипя, чтобы не разбудить детей:
— А ну одевайся, идем на улицу!
Она механически садится, послушно всовывает ноги в большие солдатские ботинки, затянутые шнурками, которые, было видно, давно не завязывались и не развязывались, накидывает на плечи ватник, только что укрывавший ей ноги, и идет за мной. У двери бросаю:
— Возьми лопату, будешь копать себе яму, не заставлять же кого из деревни.
Выходим в темные сени. Щели светятся, и слышно, как на дворе метет ветер по земле снежинки. Опять меня пронзает мысль: куда я дену детей?! Женщина выходит и с лопатой идет по комьям земли огорода, шаркая огромными ботинками.