Судьба попугая
Шрифт:
В дверь вагончика постучали. Вошли Тауфенбах и Брузе.
Сухо и по-деловому составили они вместе с Калачевым план работы на следующие три дня. Основным пунктом в этом плане стояла организация быта прибывших с поездом и остающихся на прииске Мясном рабочих. Для этого следовало с помощью крановой платформы установить одну из двух теплушек рядом с вагончиком геологов, учитывая при этом все особенности местности и климата. А значило это, что предстояло поставить теплушку на столбы и приделать к ней деревянный порог. После этого поезд-рельсоукладчик уедет, а примерно через восемь дней после этого на прииск придет первый товарняк под мясо. Обсудили еще несколько мелких вопросов и на этом закончили. Выходя из вагончика, товарищ Тауфенбах
— Вам большой привет из Кремля! — сказал он, глядя снизу вверх на Добрынина.
— От товарища Тверина?
— Нет, от товарища Волчанова. Он вам посылочку передал. Пойдемте, заберете!
Вдвоем они догнали Брузе, зашли в теплушку начальника.
Пока Добрынин потирал руки у печки, Тауфенбах достал откуда-то и положил на свой письменный стол небольшой посылочный ящичек.
— Вот, товарищ Добрынин. Это вам, — сказал он. Народный контролер подошел. Ящичек не имел верхней крышки — ее заменял плотный слой газет, однако все было мастерски упаковано и перевязано крепкой бечевкой.
Добрынин развязал узел бечевки. Вытащил газеты. Под ними лежал сдвоенный тетрадный лист, исписанный крупным неровным почерком, а уже под ним были плотно, впритирку уложены пачки чая и знакомого Добрынину печенья «На посту».
Первым делом народный контролер стал читать письмо. «Здравствуй, дорогой товарищ Добрынин! — писалось там.С радостью узнал о твоем местонахождении и поэтому приказал передать тебе эту посылочку. Извини, что там только чай и печенье. Хотел положить еще сахар, но мне снова не выдали его — уже второй месяц пью чай с вареньем. Знаешь, какое время сейчас — война у нас здесь, и поэтому мы всё, что можем, отправляем на фронт. В Москве тепло. Идут дожди. Я тут с кремлевским поэтом поругался — с Бемьяном Дебным. Сволочь он такая! Сколько гадостей делает — и все ему с рук сходит. Еще обещал на меня пожаловаться. Кто знает — приедешь сюда, а меня, может, уже и не будет — расстреляют из-за этого говна. Были еще неприятности недавно из-за замыкания в электрической сети. Получил строгий выговор. Потому что во время проверки на преданность — помнишь ПНП? — сгорела обмотка на аппарате и случайно током убило трех членов Политбюро. Думал — посадят, но обошлось. Хотя выговор все равно дали. Работать невозможно. Каждую минуту подрасстрелом хожу — аппараты для ПНП и ПСВ не чинят, запчастей нет, а в день приходится проверять на них по сорок-шестьдесят полковников и генералов, что на фронт едут, не считая всяких там разведчиков. В общем, видишь, как мне приходится… А тут еще пока маршал Луганский в санатории был — его конь сдох. Мне приказали найти такого же, чтобы к его возвращению. По ночам ездил по кавалерийским полкам. Еле нашли, и то повезло. Успели привезти его в кремлевские конюшни. Сейчас этот маршал уже приехал — хорошо, что ничего не заметил, а то кто его знает. Тауфенбаху я сказал, чтобы ты с ним в Москву вернулся. Поздравляю тебя с рождением сына Григория! Тверин болеет, но не лечится. Сидит сутками у себя в кабинете. Ему комендант Кремля забыл чай занести, так я пожалел старика, отнес ему пачку своего. Жалко его все-таки. Не любит его никто… Ну ладно, давай! Будешь в Москве — зайди обязательно, чай будем пить с колбасой. С приветом, Волчанов».
Дочитав письмо, Добрынин сложил его вчетверо и сунул в карман кожуха. Взял посылку под мышку и собрался было выходить, как туг окликнул его товарищ Тауфенбах:
— Вы что, уже? Можете оставить посылку здесь пика, а то там ваши геологи быстро все выпотрошат!
На минутку задумавшись, народный контролер снова опустил посылку на стол.
— Товарищ Волчанов просил забрать вас отсюда, — продолжил начальник поезда-рельсоукладчика. — Так что перенесите вещц сюда, завтра уже поедем.
Добрынин почесал затылок. Вещей-то у него один вещмешок.
— А вы до Москвы? — спросил он Тауфенбаха.
— Нет, — ответил тот. — До узловой. А там вы на что-нибудь пересядете … Поможем,
В конце концов, еще немного поразмыслив, решил Добрынин все, кроме двух пачек печенья и двух пачек чая, оставить геологам. Вытащил эти четыре пачки, попросил товарища Тауфенбаха положить их куда-нибудь, а сам с посылочкой под мышкой вышел на мороз.
Геологи чаю и печенью обрадовались. Даже радист Горошко улыбнулся народному контролеру. Сразу же чай сделали. Напоили урку-емца, которому стало уже немного лучше. Сами сели за стол-ящик, дули на чай, жевали сладкие квадратики печенья; на каждом квадратике выделялся немного выпуклый красноармеец с винтовкой.
Тишина, сопровождавшая это чаепитие, не была тягостной. Все напоминало прощание, и в сущности чаепитие это и было прощанием. Прощанием Добрынина с товарищем Калачевым и его друзьями, прощанием народного контролера с длинным отрезком своей жизни, оставшимся в прошлом. Прощанием с так и неполюбившимися Добрынину холодами, снегами, морозами. О том, что будет, Добрынин не думал.
Дуев заикнулся было о мясном самогоне, но никто его не поддержал, и торжественная суровость момента нарушена не была.
Молчала и радиостанция.
Добрынин почувствовал, как в глазах собираются слезы. Быстро протер глаза пальцами. «Нельзя! — подумал. — Настоящий коммунист, он ведь ничего не чувствует. Так, кажется, Волчанов говорил?» И тут же подумал Добрынин, что не коммунист он еще. И не только потому, что не член партии, а потому еще, что не может ничего не чувствовать, не может быть таким, как камень, который бьешь молотом, а он молчит и только осколки летят.
Грустно стало народному контролеру от этих мыслей. И снова почувствовал он, как слезы в глазах собираются. Но утирать их не стал.
Глава 13
Прекрасны советские люди. А особенно прекрасны они во время большой беды. И кажется порою, что чем больше беды, чем больше несчастий валится на советский народ, тем лучше, тем добрее он становится. Но народ — это что-то большое, невидимое, ощущаемое только в транспарантах и лозунгах, а люди, они живые, они готовы всякий час прийти на помощь, поддержать, сделать для тебя, совсем незнакомого, все, чтобы стал ты счастливым.
Так думал Марк Иванов, лежа в палате Центрветлечеб-ницы рядом с дорогим, милым и уже даже боевым товарищем своим — Кузьмою.
Палата была невелика. Кроме Кузьмы и его хозяина, на небольших кроватках лежали две больные собаки, одна пушистая сибирская кошка и в специальной кровати-клетке — белая белка. Что у них были за болезни — Марк не знал, не их же самих об этом спрашивать.
Был артист еще довольно слаб, но несомненное улучшение его здоровья наступило, и сознания он больше не терял.
Лежал, поворачивался уже с боку на бок, иногда встречаясь взглядом с соседями по палате. Думал, все еще поражался, как легко удалось исполнить задуманное. И не его, Иванова, была в этом заслуга, а вышло все так благодаря удивительной доброте людей. И того подполковника, начальника госпиталя, и даже товарища Урлухова из ЦК, который не пожалел времени на телефонные разговоры с массой людей, от которых зависело разрешение Марку долечиваться в ветлечебнице вместе с Кузьмой. И здесь, в самой ветлечебнице, все сотрудники беспокоились о здоровье и настроении единственного в их заведении человека. И именно здесь на ум Марку приходили знакомые слова: «Человек — это звучит гордо».
Дверь в палату открылась, и бочком-бочком вошла старушка-нянечка Анна Владимировна, с самого первого дня взявшаяся опекать Марка. Вот и в этот раз она взяла табуретик, уселась у кровати раненого артиста, посмотрела на него добрыми глазами.
— Вот яблочко принесла тебе, касатик! — сказала. — Ты сегодня как? Три дня тому, как привезли тебя, побледнее сегодняшнего был…
— Хорошо уже… — негромко ответил Марк.
— Есть для тебя новость хорошая, — старушка улыбнулась хитровато, словно держала за спиной письмо для него. — Сказать?