Судьба — солдатская
Шрифт:
И действия партизан усложнились.
Оккупанты потянули на деревенские площади народ. Запылали избы. На глазах у согнанных крестьян расстреливались заложники. Но, ничего так и не добившись, гитлеровцы уезжали. Такого еще не бывало в этих краях.
К лужанам, которые, несмотря ни на что, продолжали проводить операции против гитлеровцев, потянулись из окрестных деревень мужики. До крайней точки озлобленные на оккупантов, они потрясали дробовиками, а кто успел запастись немецким — и автоматами, винтовками. Слезно умоляли принять их к себе. Клялись бить непрошеных гостей, не щадя живота своего. Как-то, к вечеру, в отряд Бати пришел и тот крестьянин, который навел тогда партизан на немецкий обоз. Вид у него был растерянный. Он долго рассказывал о бесчинствах гитлеровцев. Помолчит и снова заговорит, припомнив что-нибудь. Петр послушал его и ушел в
В шалаш забрался Момойкин. Разрыхлив сено, он лег. Посматривал на Петра и о чем-то думал. Стал жевать, выдернув из стенки, прутик. Кончики его темных усов, которые пора было бы и подстричь, шевелились.
На сердце у Петра, как говорится, скребли кошки.
Он выбрался из шалаша. Постоял. Затянул потуже ремнем фуфайку. Поглядел поверх деревьев на хмурое, нахохлившееся небо, такое низкое-низкое, что протяни, кажется, руку — и достанешь до него.
Справа, за шалашом, у ольшаника, на раскатанных бревнах — остались от лесорубов еще — сидели парни и девчата — бойцы отряда. Петр посмотрел на них и пошел к дубу напротив своего шалаша. «Нелюдим я, — упрекнул он себя. — Вот Зоммер бы к ним подошел и сразу в компанию затесался… Умел рубахой-парнем быть. Умел, гадина». И полезло в голову обидное: ни в отряде Морозова, ни у Пнева не вошел он, Петр, как следует в коллектив, а все из-за проклятой своей стеснительности, из-за неумения сразу сродниться с людьми. «Везде, получалось, был временным как бы среди бойцов», — уже садясь возле дуба на принесенный кем-то сюда чурбан, выговаривал себе Петр.
Из штаба батальона возвращались Батя и комиссар Ефимов. Командир прошел к дежурному по лагерю, а Ефимов свернул в шалаш к Момойкину. Сказав там что-то или передав Момойкину, он направился к бойцам у бревен. Тут же из шалаша показалась голова Момойкина. Оглядевшись, он выполз на четвереньках наружу, поднялся и зашагал к Петру.
— Вот. Письмо тебе, — подойдя, сказал он, немного волнуясь, и протянул Петру треугольником свернутый лист из школьной тетради.
Чеботарев не поверил, что ему… письмо. Взяв кончиками пальцев треугольник — первое военное письмо, он слушал, как бьется сердце, тревожно, зябко. Прочитав написанные карандашом слова «Петру Чеботареву, передать через Пнева», сразу узнал Валин почерк.
Георгий Николаевич настороженно ждал, когда Петр развернет письмо, а тот мешкал. Наконец он развернул его. Взгляд впился в слова, полз по строчкам. И по мере того как Петр вчитывался в письмо, глаза его теплели. Вместе с этим мягчело и лицо Георгия Николаевича, сама собой проходила тревога, сердце заполнялось радостью.
Валя писала — торопливо, простым карандашом:
«Мой дорогой, мой родной, мой единственный, мой Петечка! Погодились люди, которые пойдут в ваши края. Хочется, чтобы ты получил эту весточку. Если с папой есть связь, то передай ему от меня поклон. До города я не дошла, живу в одной деревушке. О человеке, который вел меня, ничего не знаю. Жду, когда он вернется из города. Когда шли к этой деревушке, видела в лесу Зоммера. Эта тварь нас не заметила. Шел он увешанный оружием. Видно, гитлеровцы послали его выслеживать партизан. Смотри там. Бдительней будь — вдруг он к вам придет! Обо мне не беспокойся. Я устроена хорошо. Тут мне и работа нашлась, близкая к вашей. Беспокоюсь за тебя. Береги себя. За меня не беспокойся. Я всегда о тебе помню. Часто вижу тебя во сне. Один раз видела даже у Солодежни — помнишь, где ты меня… А то, что я тебе говорила, правда: у нас будет малюсенькая крошка. Мне порой кажется, что она уже большая.
Ну, все. Д о с в и д а н и я. Тысячу раз целую. Твоя до конца и на всю жизнь Валюша. До встречи. Не скучай обо мне шибко — со мной ничего не стрясется. Может, скоро и встретимся. Еще бесконечное число раз целую, и за себя и за нашу будущую малютку».
На глаза Петра набежали слезы. Письмо плыло в радужных переливающихся кругах. Стараясь представить, что делает там Валя, он начал догадываться, что она оказалась в подпольной группе. «Конечно, — тут же утвердился он в этой мысли, — к чему иначе намеки эти?»
Ему было и хорошо: все-таки весточка — нежданная радость; и тревожно: что у Вали за работа, куда она попала… Гордость брала: в одном строю с ним идет!
Момойкин тянул руку к письму. Петр отдал.
Георгий Николаевич сначала долго смотрел на листок, вертел его в руках, а потом стал водить пальцем по строчкам. Кое-как разбирал почерк.
Возвращая письмо Петру, Момойкин сказал:
— А письмо-то давно писано. Видел число под ним какое? Мы еще у Пнева были в то время. — И, вспомнив, наверное, свою семью, так вздохнул, будто оборвалось внутри что-то. — Дай бог ей всего хорошего. Золотая она у тебя. Береги ее, не теряй. — После этого он помолчал, а потом выдавил: — Нет у меня теперь родней ее никого на всем белом свете.
У бревен собирался отряд. Момойкин потянул Петра за рукав.
— Пошли, — говорил он. — Радость радостью, а там, у бревен, что-то будет.
Комиссар Ефимов, мешковатый, невысокий человек лет под полсотню, когда-то, видно, крепкого телосложения, а теперь дряблый астматик, потягивал козью ножку длиной в палец и простодушно смотрел на подходивших бойцов. Когда люди уселись на бревна, он стал говорить.
Оказалось, из Луги принесли вести о положении на фронте. Они подтвердили показания схваченного на днях гитлеровского офицера.
Не так уж утешительны были эти вести. Повсюду наши войска отходили на восток. Оставлялись города, области. Немецкие полчища рвались к сердцу Родины — к Москве. Все туже стягивали они кольцо блокады вокруг колыбели нашей революции — города Ленина — Ленинграда (бои шли будто где-то под Красногвардейском). Пал Новгород. На юге фронт остановился где-то перед Воронежем, Харьковом и Ростовом-на-Дону… Глаза бойцов наливались кровью, лица каменели. Но Чеботарев по себе догадывался, о чем они думали: эти суровые вести давали им и надежду, прибавляли в них силы, потому что, получалось, Красная Армия вовсе не разбита, как уверяют гитлеровцы, а дерется с ними не на жизнь, а на смерть, и советский народ совсем не намерен складывать перед гитлеровцами руки.
Воздух с шумом разрезал ястреб-тетеревятник. Ефимов посмотрел вслед птице. Мял в руках шапку. Его высокий лоб покрылся морщинами почти до лысины. Через минуту комиссар тихо проговорил:
— Головы вешать не будем, товарищи. Теперь нам уже ясно, что значит внезапность для хода войны. — И громче, уверенно: — Нападение на нас гитлеровской Германии в моем представлении выглядит как наскок зарвавшегося бандита на сильного, не ожидавшего удара человека. Бандит имеет опыт и бьет сразу под ложечку. У его противника захватывает дыхание. И пока-то человек опомнится от первого удара! А удары, не такие уже, конечно, продолжают сыпаться на него. И приходится ему, пока не отдышится, сначала только пятиться под ударами этого гада, потом переходить к активной защите. И, лишь оправившись от первого удара, начинает он давать настоящую сдачу и в конце концов побеждает. — Ефимов оглядел бойцов. Заметив по их лицам, что они его поняли, продолжил: — Так что Россия выстоит. Надо помнить, как ответил русский посол Наполеону в Париже, когда тот перед своим походом на нас спросил его: «По какой дороге лучше идти к Москве?» Посол так ответил Бонапарту: «В сию Москву есть множество дорог. Вот, например, Карл XII шел через Полтаву». — Партизаны улыбались. Замолчавший на минуту Ефимов в ответ на их улыбки тоже улыбнулся. Улыбки эти были, правда, грустные, но все же это были улыбки. — Так что… вот… — услышал Чеботарев голос комиссара, в котором появились металлические нотки. — Нам остается лишь добавить: и через Бородино дорога не лучше!
Дальше Ефимов начал рассказывать о смысле воззвания Ворошилова и Жданова к осажденным трудящимся Ленинграда. Закончил он так:
— Выходит, наша задача сейчас — блокировать пути подвоза гитлеровцами к фронту живой силы и боеприпасов. Пусть злобствуют. Это только приблизит их крах.
Георгий Николаевич, тронув Чеботарева за рукав, посмотрел на подошедшего Батю и прошептал с тревогой в голосе:
— Удержатся, думаешь?
Чеботарев неопределенно пожал плечами, а самого даже залихорадило. «Идти мне надо к фронту, — застучало Петрово сердце. — Там армия сражается, а я… Я же присягу давал!..»