Судьба — солдатская
Шрифт:
— Стой тут. Доложу Бате.
Широко шагая вдоль фургонов к головному, возле которого остановился Батя с крестьянином, он рассуждал сам с собой: «Куда теперь его? Вот навязался на мою душу! Но мы же — не гитлеровцы, чтобы расстреливать пленных?! Да по всему видать, этот немец и не по своей воле на войну пошел. Ясно, фашисты его сюда пригнали… — Тут ход его мысли сбился на другое: — Так что, с собой возить?.. Лагерь для военнопленных в отряде открывать?..»
Батя даже не до конца выслушал Чеботарева. Маленькие темные глаза его замерли и почернели — впились в зрачки Петра.
— А ты думаешь, что говоришь?! — проговорил он так, что в голосе его появились угрожающие нотки. — У нас в отряде своих раненых да больных некуда девать. А потом… гитлеровцы нас за людей не считают.
— Противозаконно это, — нашелся Чеботарев. — Красная Армия пленных не убивает.
— Красная Армия? — Батя тут от гнева чуть было не задохнулся. — Для тебя и для меня мы — Красная Армия. Повторяю: мы для фашистов — бандиты. В этих лесах, пока не вернется Красная Армия и не установится снова Советская власть, мы — и государство, и правительство, и судьи… Как решим, так и сделаем. Наш закон — вот: как гитлеровцы с нами, так и мы с их братом… — И через паузу с насмешкой: — Или ты забыл уж «баню-то»?
— Ничего я не забыл, — обиделся Чеботарев. — Только… только я… не буду! Я боец, воин Красной Армии, а не бандит, и живу по законам советским, а не бандитским, как гитлеровцы.
— Вот, вот… я же, выходит у тебя, по их… — с холодной иронией произнес Батя и, приказав обозу двигаться, наставнически объяснил: — И я, и партизаны — все мы живем по советским законам. Быть жестоким к врагу нас вынуждает необходимость.
О Чеботареве и раненом немце Батя будто забыл: молча провожая следовавшие мимо фургоны, вспоминал он Лугу. Родной домишко привиделся ему: представилось, как распахнул наружную дверь и вошел в узенький коридорчик… Неторопливо вошел в свой дом Батя — привык входить так… Обычно из кухни бежала его встречать жена. И не знал он, благодарный за все ей, чего больше в ней — послушности ли, любви ли к нему или просто человеческой доброты… «Да-а, — подумал Батя, вздохнув таким глубоким вздохом, что услышал Чеботарев, поджидавший в сторонке фургон, которым правил, идя сбоку и подергивая вожжами, Момойкин. — Холодно стало у нас в квартире, голубушка…» А как умела жена встречать его! Знал: случись бы наяву это, захлопотала бы, забегала, чайник побежала бы ставить… Всему виной — гитлеровцы. «А как они с ней беспощадно расправились, выпытывая, где я прячусь…» Да, никогда уж теперь не выйти ей к нему навстречу, и слова от нее не услышать больше…
Батя посмотрел на фургон с раненым немцем, который был от него уже недалеко, и мысленно проговорил как приговор, вложив в слова всю свою ненависть к гитлеровцам: «Смерть вам! Смерть! Смерть, пока вы топчете нашу землю, истязаете наш народ!» Но той лютой злобы, которая делает человека на какое-то время кровожадней зверя, у Бати к раненому немцу не возникло, хотя сердце было налито болью, — он пекся не о личном отмщении — за себя, за свою разрушенную гитлеровцами семью. Решая так, он думал о том, что принесли гитлеровцы, а с ними и этот немец, советскому народу, России, всему Советскому Союзу. Для Бати, коммуниста с времен гражданской войны, немецкие захватчики выглядели врагами, которым не может быть пощады, потому что посягнули они на самое святое, для чего он жил, на счастье советского народа, на его мечты о завтрашнем светлом коммунистическом дне, претворению которых он, Батя, не только радовался, но и отдавал этому делу всю свою страсть, все силы. В эти минуты ему, Бате, даже казалось, что то возмездие, на которое обрек он своею волей командира и этого немца, раненного, и тех, лежавших сейчас там, вдоль лесной дороги, — мягким, недостаточным, а выходка Чеботарева показалась прямо мальчишеством, вульгарным пониманием, как он сформулировал про себя, пролетарского гуманизма…
Поравнявшись с Батей, Момойкин мотнул головой на фургон и спросил простуженным, скрипучим голосом:
— Ну как?.. Или на обмен, может, его держать?
— На обмен! — нехорошо прыснул смехом Батя. — Да вы с Чеботаревым что, белены объелись? — И сказал подошедшей медсестре отряда Насте: — Ишь, видала, какие цыганы у нас завелись!
Чеботарев, смолчав, пошел рядом с фургоном. Заковылял
— На кого нам их обменивать-то? Да и кто менять будет?.. Мы их, разбойников, к нам не звали. Они — враги наши, и жалости к ним у нас не может быть, покуда хоть один из них топчет нашу землю. — Сделав паузу, он приказал не отстававшей от него Насте: — Бери у Момойкина вожжи и лезь в фургон. Приведи этого немца в чувство… Чтоб заговорил. Допросить надо… А вы, — он посмотрел на Чеботарева и Георгия Николаевича, — со мной.
Втроем они направились вдоль обоза, «голова» которого уже сворачивала на выбегающую из леса широкую тропу. Когда подошли туда, из-за ели появился крестьянин. Батя подозвал к себе командира отделения, выделенного для охраны обоза, «придал» ему Чеботарева с Момойкиным и приказал: когда обоз скроется в лесу, на выходе тропу замаскировать. После этого он пошел было с крестьянином дальше, за обозом, но потом вернулся.
— Помогу, — сказал Батя не отходившему от него крестьянину. — Получше надо замаскировать, а то вдруг Ефимову не удалось с теми расправиться. Ведь тогда гитлеровцы сразу начнут обоз искать и обнаружат след.
Когда хвост обоза исчез в лесу, затоптали колеи от фургонов, набросали на растоптанную лошадиными копытами землю старые, полусгнившие листья. Маленьким топориком бойцы срубили в стороне мохнатую ель и накрыли ею место, где тропа выбегала на проселок. Управились минут за десять. Чеботарев, поглядывая на Батю, думал: «Хитер. Это не Пнев, с таким не пропадешь».
Стали догонять обоз.
Углубляясь по тропе в лес, Батя тихо, с нотками суровости в голосе говорил крестьянину:
— Обрадуй сельчан: обоз, мол, отбили… Так что скопленные для нас продукты пусть поприберегут. Не нам, так им самим пригодятся — вон как немцы-то их обобрали, весь урожай под корешок свезли на станцию. В Германию, наверно, отправлять будут…
Дальше Чеботарев не слушал его.
Тропа вывела на взгорок, поросший березой и кое-где елью. Повстречав трех бойцов, свернули с тропы и пошли за ними. Когда отлогий спуск кончился, под ногами стала видна, колея от фургонов. Батя будто не замечал Чеботарева, и тот задумался. Кто прав, он или Батя?
Жалости к немцам-оккупантам Чеботарев тоже не испытывал. Кроме того, что о жестокости гитлеровцев писали в газетах, которые читал он, находясь еще в своей роте, и рассказывали очевидцы, были у него и другие факты. Петр помнил, как на его глазах прикончили Закобуню. Не забывалась и казнь самого — острые комелечки на ели при воспоминании об этом так и жгли спину, врезаясь в тело, словно зубья раскаленной бороны. Ненависть к захватчикам была чувством естественным. В бою нет места для размышлений — в бою надо упредить врага, всадить в него очередь, что и делал Чеботарев, так как его этому учили на срочной. Но здесь пленный, безоружный враг…
И Чеботарев решил: пусть Батя поступает как хочет. «Собственно, какое я имею отношение к этому немцу? Не добил в бою, и только. А лежачих — не бьют. Поэтому и сейчас я поступаю по справедливости, а это главное», — думал Петр.
Но что-то говорило Чеботареву, что он не во всем и прав. Это вывело его чуток из себя. «Не расстреливать бы вас, паскудников, — рассудил тут Петр, — а так же, к ели, на вечерок… да чтоб комелечки… Только не сможем мы так — воспитаны по-другому».
Это Чеботарев начинал уже оправдывать Батю. «Конечно, куда ему деть этого немца, — размышлял он, посматривая в покачивающуюся в такт шагу Батину спину. — И отпустить нельзя — он же враг. Гитлеровцы его подлечат, и он может еще не одного из нас поубивать».
Батя, почувствовав на себе взгляд, обернулся, и, приотставая, поравнялся с Чеботаревым. Сказал, не сумев скрыть радости, — забыл уж, видно, о выходке Петра:
— Устали? Ничего, теперь сыты будем. Партизанского шашлычка отведаем — конины-то вон сколько! — И, увидав бечевкой стянутую на Чеботареве фуфайку, кивнул головой на фургон: — Ремень возьми у немца — он теперь ему не нужен будет.
— Обойдусь, — проговорил Петр, подумав про себя, что немца все-таки расстреляют, и добавил: — Берите, если вам нужно.