Судьба. Книга 4
Шрифт:
Огульнязик растерялась, увидев его. Она даже побледнела от волнения и отступила, закрыв руками рот.
— Это я, Черкез… Не узнала? — спросил он, улыбаясь. — Неужели я так изменился?
Она молчала, не отнимая рук от лица, и смотрела широко открытыми глазами. Взгляд, поначалу текучий и вопрошающий, твердел жёстким вызовом, брови, дрогнув, сжали над переносицей крутую складку.
— Ну-ну, не пугай, пожалуйста, — сказал Черкез-ишан. — Я просто зашёл справиться, как здоровье, как живёшь… Или ты сама испугалась?
Огульнязик отвернулась, показалось,
— Ты плачешь? — удивился Черкез-ишан.
— Погоди ты! — отмахнулась она, утирая глаза. — Сама не знаю, плачу или смеюсь!.. Воды сейчас попью…
Выпила залпом стакан воды, засмеялась, подошла и села рядом. В глазах её уже корчили рожицы знакомые Черкез-ишану бесенята.
— Ты что, в самом деле испугалась?
— Слабо сказано, — Огульнязик поправила прядь волос. — У меня сердце изо рта выскочило. Хотела уже ладони подставлять, чтобы ловить, да успела всё же проглотить обратно.
— Я бы не дал упасть, — сказал Черкез-ишан, поддерживая шутку. — Я всегда относился к твоему сердцу с пониманием.
— Знаю, — кивнула Огульнязик. — Но, честно говоря, удивил ты меня. Я ведь вообще не думала, что после всего случившегося ты зайдёшь. Полагала, что на улице встретимся — отвернёшься, не поздоровавшись.
— Хорошего же ты мнения обо мне, ничего не скажешь!
— Конечно, хорошего. Ты меня не понял. Я уверена, что сам ты в мою тень камня не бросишь, но человек есть человек, и ему свойственно стыдиться молвы, если даже молва лжива. В данном же случае есть богатая пища для злых языков — и адат и шариат клеймят меня позором. Так что ты лучше держись от меня подальше, а то ведь говорится: «За котёл возьмёшься — измажешься».
— Глупости, — сказал Черкез-ишан. — Во-первых, таких красивых котлов не бывает, их каждый не на огонь бы ставил, а в самом крепком сундуке держал. А во-вторых, рук я запачкать не боялся прежде и не боюсь теперь.
— Ты смелый, — улыбнулась Огульнязик и вздохнула. — Ах, как трудно, Черкез!.. Как это трудно — преступить все обычаи, быть непохожей на остальных женщин!..
— Трудно, Огульнязик, — согласился Черкез-ишан. — Сам в этих трудностях барахтаюсь, как муха в чале.
— Ты всё-таки мужчина, тебе легче. А женщину… Камень бросишь — он в тебя же норовит попасть. Вам, мужчинам, за своим подолом не надо следить, а у нас к нему всякая колючка липнет.
— Не спорю. Одинокой женщине от пересудов честь свою сберечь, доброе имя своё — не легче, чем иглой колодец выкопать.
— Предложили бы выбирать — колодец бы выбрала. Каждый раз из дому выходишь с таким чувством, словно тебе голой в муравьиную кучу сесть надо. Однажды двое седобородых увязались за мной: идут и обсуждают вслух и меня, и родню мою, и казни мои будущие. Один яму не заметил, сверзился. Вылез — в бороде мусор, щепки, ругается: «Из-за этой голоногой нечестивицы аллах наказал». Не ругайтесь, отвечаю, дедушка, вас аллах не наказал, а наградил — вы в своей бороде топлива на целый тамдыр вынесли. Он — с палкой за мной. Пришлось удирать.
Огульнязик
— Ты, когда на улицу выходишь, надевай туркменское платье, яшмак, борык, — посоветовал он. — Спокойнее будет.
— Пропади они пропадом эти яшмак и борык, чтобы я думала о них, не только надевала. Да и ни к чему это, — кто в реку залез, тому дождь не страшен.
— Пожалуй, что и так. Может сомневаться и караван-баши, но караван не должен видеть его сомнений. Тем более закон полностью поддерживает свободу женщин.
— Поддерживать-то поддерживает… но, если жизнь не принимает закона, то закон остаётся пустым звуком. Не успеет женщина оглядеться как следует, не успеет два глотка свободы сделать, как уже нет её, бедняжки. Очень это нелегко — женское равноправие утверждать.
— Нелегко и горячий плов есть, а тут дело вовсе новое, — сказал Черкез-ишан, разминая в пальцах папиросу. — Верно, запугивают активисток. Случается, что и убивают. Но и закон беспощаден к убийцам, по всей строгости их карает.
Огульнязик фыркнула:
— Строгости!.. Судили одного недавно. Три года дали и пять лет поражения в правах. А женщину этим не воскресишь. Такой карой только воробьёв пугать, когда они сами уже улететь готовы. Я бы всех негодяев без суда на месте расстреливала!
— Слишком круто гнуть — сломать можно, — Черкез-ишан прикурил, бросил спичку на пол. — Этак ты половину мужчин перестреляешь, тебя сами женщины потом со свету сживут. Перевоспитывать надо, убеждать. Предрассудок не сорняк, чтобы его можно было одним рывком выдернуть, да и не каждый сорняк выдернешь с корнем. Ничего, кончатся со временем и убийства.
Огульнязик подняла с пола обгоревшую спичку, положила её на блюдечко, подвинула блюдце к Черкез-ишану.
— Не обзавелась я ещё пепельницей… А время, что ж… Время, конечно, выход из положения, да не случилось бы, как у той лягушки, которая надеялась, что у неё со временем зубы вырастут, но так и околела, не дождавшись,
— Она просто от голода околела, — улыбнулся Черкез-ишан.
Огульнязик порозовела.
— Ты извини, пожалуйста, что ничем не угощаю… Можно бы сготовить, да скоро на службу идти.
— Не беспокойся, я не голоден… А ты… где ты служишь?
Черкез-ишан отлично знал, где служит Огульнязик, но ему хотелось, чтобы она сама сказала — легче было приступить к тому главному разговору, ради которого он, собственно, и пришёл сюда.
— На женских курсах, — ответила Огульнязик. — Женщин учу.
— Много женщин учится?
— По числу — не очень, а по хлопотам — с избытком.
— Знакомые кто-нибудь есть?
— Знакомые? — Огульнязик, сощурившись, посмотрела на Черкез-ишана. — Я ведь не знаю, кто из них тебе знаком, а кто — нет.
— Говорят, эта девушка, которая жила у отца, а потом сбежала… Она, говорят, тоже учится на курсах?
— А-а-а… — догадалась Огульнязик, — так бы сразу и говорил. Узук, что ли?.. Да, она тоже учится.
— Хорошо учится?
— Очень хорошо.