Судьба. Книга 4
Шрифт:
Черкез-ишан слушал со смешанным чувством горечи и растущей симпатии к этому человеческому детёнышу, уже попытавшемуся утвердить своё место в жизни. Мальчишка нравился ему всё больше и больше, даже непонятно было, почему нравился: то ли своей самостоятельностью, то ли мужеством перед жизнью, где нередко теряются взрослые люди, то ли угадывающейся в нём внутренней собранностью и чистотой. Сперва он намеревался определить мальчишку в детдом, но постепенно зрело решение оставить его у себя.
— Ладно, Мурад, пошли дальше, — сказал он, — времени у меня мало, приезжих встречать надо.
— Поезд всё равно опоздает, —
— На попечение Советской власти сдам, — ответил Черкез-ишан.
— Это в детдом, что ли? Если в детдом, то не пойду. Сразу говорю, чтобы ты потом не обижался.
— Почему не пойдёшь? Там кормят вашего брата, одевают, учат.
— Там мыло из нашего брата варят.
— Из языков, которые такую чушь болтают, надо бы мыло сварить! Кто тебе сказал это? «Самарские» твои?
— Нет. Два дедушки на базаре в Кагане. Брынзой меня кормили и сказали. Ещё один дяденька подошёл. Усатый. У него наган, как у тебя, только он его за пазухой носит. Он тоже про мыло сказал.
— Глупость они сказали, обманули тебя.
— Всё равно не пойду. Убегу.
— Я тебе убегу! Попробуй только. Ко мне жить пойдёшь?
Мальчик подумал и сказал:
— Ты добрый. У тебя — можно. А ноги лизать не заставишь?
Черкез-ишан поперхнулся нервным смешком.
— Это ещё зачем?
— Не знаю. — Мурадка приподнял плечи, развёл в сторону руки. — Яшка-Клык всех ребят заставлял. Я не стал лизать. Он подговорил ребят, чтобы набили меня. И ещё пригрозился, что перо в бок воткнёт.
— У тебя, Мурад-хан, что ни слово, то жемчужина. Какое такое «перо»?
— Не знаешь, что ли? Нож так называется. Финка. А только я не очень испугался. Пусть, умаю, подойдёт. У меня костыль железный был в тряпочку завязан, я, когда убегал сегодня от того дядьки, потерял его. Я бы Клыка костылём в лоб ударил. Думаешь, не совладал бы? Не смотри, что я маленький, я — сильный.
У Черкез-ишана было такое впечатление, что ему содрали на груди кожу и потихоньку сыпят на ссадину мелкую соль. Бедный ты парень, думал он, глядя на мальчишку, который деловито и спокойно повествовал об ужасных вещах, бедный ты парень. И с матерью у тебя какая-то неувязка произошла, и отец такой непутёвый, что ты о нём даже говорить не хочешь, и тётка — злая ведьма, которая бросила мальца на произвол судьбы…
— Почему тебя тётка на вокзале оставила?
Мальчишка пожал плечами.
— Боялась, наверно. Когда мы с ней двое в Гавунче остались, она дяденьку чужого обнимала. А я увидел. Нечаянно. И она увидела, что я увидел. Наверно, думала, что расскажу… папе. А я ему вообще ничего не рассказывал.
— Вот что, Мурад, — решительно сказал Черкез-ишан, — хоть ты и сильный, но ударять тебе железным костылём больше никого не придётся. Я говорю с тобой, как мужчина с мужчиной, и ты, пожалуйста, слушай меня серьёзно. Сейчас мы придём в детдом, и ты поживёшь в нём немного. Совсем немного. Убегать никуда не станешь, договорились? А через недельку я тебя заберу к себе. У меня сына нет, вот ты и будешь мне сыном.
— Не свистишь?
— То есть?!
— Большой ты, а беспонятный, — снисходительно улыбнулся мальчишка, — самых простых слов не понимаешь. Ну… не обманешь, что к себе заберёшь?
— Разве я похож на человека, который обманывает?
— Не похож. А это… тётенька у тебя
— Тётенька? Нет, Мурад-джан, к сожалению, нет тётеньки. Вдвоём с тобой будем хозяйствовать.
— Из нагана дашь стрельнуть?
— О наганах мы с тобой на досуге потолкуем. Ну, как, договорились?
— Ладно. Поживу в детдоме. Чем там кормят? Шурпу варят? Я уже сто лет шурпу не пробовал. Даже вкус забыл, с места не сойти, если вру!
Пассажирские вагоны были переоборудованы из теплушек. Ступенек они не имели, и поэтому каждый пассажир слезал как мог: кто посмелее — прыгал, менее решительные ложились животом на край вагона и сползали вниз, болтая ногами в стремлении дотянуться до перронной дорожки. Стоял гомон, женский визг, охали те, кто спрыгнул не совсем удачно, разбойно орали ребятишки, для которых пока не существовало проблем спрыгнуть или взобраться куда-нибудь.
Милиционер соскочил первым, бухнув об асфальт подошвами кирзачей. Узук и Мая задержались, с сомнением поглядывая вниз.
— Давайте свои пожитки, — сказал милиционер.
Он принял два небольших дорожных сундучка, поставил их возле себя, погрозил пальцем двум беспризорникам, которые явно не без корысти вертелись неподалёку, и даже прикрикнул на них. Потом повернулся, чтобы помочь сойти своим спутницам. Но они уже сами с лёгким криком испуга спрыгнули вниз — обе разом.
— Неосторожно, девушки, — пожурил милиционер, — можете ногу сломать, а мне велено доставить вас в целости и сохранности.
— И под расписку сдать? — засмеялась Мая.
— А что вы думаете, возьму и расписку, — сказал милиционер, сохраняя серьёзное выражение, — вы пока — товар редкий, дефицитный, как постное масло.
— Тоже кавалер! — фыркнула Мая. — Могли бы более приятное сравнение придумать.
— Я не кавалер, красавица, я при исполнении служебных обязанностей. Он поднял сундук за ручки. — Ждать будем приёмщика или прямо в исполком пойдём?
Мая вопросительно взглянула на Узук.
— Подождём немного, — ответила та.
— Кто вас встречать-то должен?
— Не знаю. Может быть, никто. Посмотрим.
Они отошли в сторону. Милиционер, пристроившись на угол сундучка, задымил махоркой. Узук и Мая стали оправлять свои туалеты. Молодые, красивые, в европейского покроя нарядных платьях, они привлекали к себе внимание. Пожалуй, скорее даже не этим, а открытыми лицами — явлением в Мерве пока ещё очень редким. Так ходили обычно русские женщины, татарки, иногда — узбечки, но местные не часто решались появляться в людных местах без яшмака. А то, что обе эти девушки — туркменки, было видно сразу: такую тонкую, чеканную завершённость линий лица, такое изящество и грацию, такие тяжёлые косы, чёрными водопадами спадающие на холмики грудей, — всё это могла родить только древняя туркменская земля, на которой огненное бунтующее солнце и обнажённость жизни не оставляли места для полутеней ни в людях, ми в природе. Лишь саксауловые леса спорили, казалось, с этой своей сквозной, нереальной призрачностью прохлады. Но саксаул, говорят, спорил и с самим господом богом— не случайно у пего изогнутые, узловатые, скрюченные, как от невыносимой муки, стволы, которые лишены способности гнуться, они тверды, как перекалённая сталь, и не поддаются стали, и только ударом об острый угол камня можно переломить саксауловый ствол.