Судьба
Шрифт:
В этот момент и хватила картечь, раз и другой, сшибая людей и лошадей; в один миг вокруг Захара и Тихона никого не осталось, только билось в последних конвульсиях несколько человек и кружилась среди них с человеческим стоном в каком-то нелепом движении, пытаясь укусить себя за развороченный окровавленный круп, лошадь в белых чулках до колен…
– Дерюгин! – словно из густого тумана выплыл к нему голос Брюханова. – Немедленно прекрати хулиганить! Я требую!
– А чего с ним разговаривать? – раздраженно подал голос Кошев, с темными пятнами на толстых, вздрагивающих щеках. – Отобрать у него партбилет, и пусть катится! Он же никого слушать не хочет!
– Сядь, Кошев, – тяжело уронил Брюханов, поворачиваясь к Захару.
– А ты, Тишка! – обрадовался Захар, вскочив на
Захар еще шагнул к столу и во всеобщей тишине осторожно положил на стол перед взъерошенным Брюхановым красную, затемневшую от времени книжицу, никто ничего не успел сказать.
– Не годится, товарищ! – крикнул, протягивая руку, Пекарев, приподнимаясь на своем месте. – Немедленно возьмите обратно. Не колхозный инвентарь, вам должно быть стыдно!
Захар не слышал его; от напряжения он снова почти ослеп, но помнил, где находится дверь; повернув от стола, слегка выставляя вперед руку, он двинулся к выходу, неверно ступая; ему что-то говорили, ему показалось, что Брюханов крикнул ему вернуться, он лишь дернулся всем телом; по коридору он уже шел быстрее, а на улице, хватая воздух пересохшим ртом, торопливо поправил сбрую, подтянул подпругу, в слепой, нерассуждающей злобе пнул локтем в морду играючи потянувшегося к нему мягкими губами Чалого, путаясь, разобрал вожжи и, прыгнув в дрожки, в бешенстве чмокнул: «Пошел! Пошел!» Он знал, из окон райкома на него смотрят, знал, что его больше не окликнут и не позовут, и на него рухнуло облегчение. Он хотел лишь поскорее выбраться из города, в голове непрерывно, надоедливо звенело; твердое лицо Брюханова с жесткими набрякшими складками у рта неотступно стояло перед ним. Все было кончено, он уже никогда не вернется, не станет просить за себя. «Сволочи, все припомнили, – бормотал он с ненавистью. – Все припомнили, Москву и учебу… подсчитали…»
Пыльная дорога звенела под колесами, солнце садилось. Сильно дуло с запада, хвост розоватой от солнца пыли относило в сторону, в поле; последние окраинные домишки Зежска остались позади, мелькнули мимо низкие, под дранку крыши сушилок кирпичного завода; начиналась низинная равнина, по обочинам стояли столетние ракиты, причудливо искривленные, насквозь изъеденные трухлявыми дуплами; несколько веков назад по дну этой равнины бежала, очевидно, большая река, оставляя высокие размывы, теперь же здесь струился небольшой ручеек, называемый Сосницей; в жаркую пору лета он пересыхал, только в колдобинах, в густой липкой грязи как-то ухитрялись выживать верткие, старые вьюны, похожие на змей, и ребятишки с корзинами ходили их выгребать; будучи парнем, Захар и сам любил это занятие.
Колеса дрожек гулко простучали по бревенчатому настилу моста через Сосницу; Захар замычал. В висках болело, и, хотя он привык пересиливать боль, ему захотелось остановиться; попридержав коня, пошатываясь, он сошел с дрожек и долго сидел под ракитой, привалившись к ней спиной. Все было кончено, он еще раз понял это, глядя на тускло освещенную низким солнцем листву, но он не мог иначе, он это тоже понял, ну что ж, и пора, до смерти надоело тяжелое, немужицкое дело; подписывать бумаги и распоряжаться другими людьми, и может, впервые шевельнулась в нем глухая тоска; а ведь все обман, все неправда, думал он, ничего нет в мире крепче силы зерна, и его слабый, немощный росток оказывается сильнее самого твердого камня. Он поднял глаза, густая рожь стояла, начиная обвисать тяжелевшим колосом к земле; нужно было что-то сделать, подобравшись, он прыгнул в дрожки и, прихватывая вожжи, ожег Чалого кнутом, выворачивая его в поле, в рожь; последовал сумасшедший бросок жеребчика, едва не выскочившего
– По-ошел! – Чалый прижал уши от стонущего звериного крика, понесся непрерывными скачками.
Темнело; у самых горизонтов, разрезая просторы полей, вставали леса с их прохладой и сумеречностью.
10
Оставив в один раз опавшего в теле коня ночному сторожу Володьке Рыжему, Захар, не сказав ни слова в ответ на его молчаливое осуждение, побрел по селу, время от времени похлопывая черенком кнута по голенищу; ему тошно было возвращаться домой, хотелось к Мане, а ноги словно сами собой несли в сторону сельсовета; он остановился перед ярко освещенными окнами квартиры Анисимова. В замысловатые разводья переплела судьба их жизни, ох и переплела, глаз сломаешь, не разберешь. От желания посидеть и потолковать сейчас с Анисимовым, именно потолковать, по телу Захара пробежал глубокий болезненный трепет; увидев перед собой чистого, в свежем белье и с влажными редкими волосами, точно из бани, Анисимова, Захар облегченно вздохнул – могло не оказаться дома, не всякий откроет в такой поздний час.
– Здорово, здорово, Тарасыч, что это так поздно? – спросил Анисимов, жестом приглашая проходить и присаживаться, и тотчас пожаловался: – Понимаешь, Елизавета Андреевна сильно прихворнула, ангина посреди лета. Говорит, захотела холодной воды прямо из колодца. Извини, выйти не может хозяйка-то. И у самого поясницу прихватило, ступить не могу…
Он говорил, глядя на Захара спокойно и выжидающе; Захар грузно сел, усмехнулся в лицо Анисимову.
– Ну так что, Родион, теперь доволен? – спросил он, как всегда наталкиваясь на насмешливо-приветливую настороженность этого человека, с голосом искренним и проникновенным, и опять, уже в который раз, чувствуя перед собой глухую стену, через которую никак нельзя было пробиться; Анисимов внимательно взглянул на него.
– Ты, Тарасыч, говори прямо, не кружи около – Анисимов сразу, едва увидев перед собой Захара, понял причину его позднего прихода; он ждал этой минуты и уже давно не испытывал такого острого наслаждения. Лиза, конечно, завела бы свою песню про обмельчание, конечно, он согласен, о значении человека необходимо судить по масштабам его врагов; в данном же случае нечто иное, здесь не в политике дело, если хочешь, дорогая женушка, приятно одержать верх над этой бунтующей протоплазмой. К глухому, задавленному чувству классовой непримиримости примешивалось нечто иное, и если разобраться, копнуть глубже, он, Родион Анисимов, любил Захара Дерюгина нежнейшей любовью, что бы он делал без Захара Дерюгина здесь, в этом болоте? Заживо гнил, Захар ведь его вторая половина, его изнаночное «я», и пусто и беспросветно было бы ему в жизни без этой противоборствующей силы.
Не упуская ни малейшего движения в лице Захара, Анисимов, проверяя свою догадку, не спешил торжествовать победу, он любил сейчас Захара Дерюгина как свою собственность и готов был искренне обидеться за него.
– О чем ты, Тарасыч, с таким возмущением? – повторил он, ласково поглядывая на Захара. – Садись, садись, сейчас кое-что схлопочу, разговоры потом, слава богу, жара свалила, ну, веришь ли, весь потом изошел.
Говоря, он достал бутылку водки из шкафчика, внутри шкафчик был застлан красиво вырезанной по краям плотной белой бумагой, два стакана, поставил тарелку с хлебом и вареное мясо, малосольные огурцы.
– Жизнь, Захар, истина со многими неизвестными, никто их не отменит. Я тебе сочувствую, ишь почернел за последние дни. Однако вот в чем разница: ты считаешь это злыми кознями других, а я – объективной закономерностью, – говорил между делом Анисимов, вытирая полотенцем вспотевшую шею и лицо. – Не огорчайся, прими философски спокойно. – Он еще понизил голос, оглянулся на дверь. – Вот живет, живет человек, ищет, борется, трепыхается, а придавит его несчастьем, и конец. Хотя о чем я? – Он взялся рукой за поясницу, сморщился. – Что там на бюро? Хорошенько прочистили?