Судный день
Шрифт:
22
Подвал в доме Гвоздевых был просторный, с ямой для картошки, с отделением, отгороженным специально для хранения яблок и засыпанным опилками, со многими кадушками по углам, частью уже рассохшимися, в которых когда-то солили огурцы и капусту.
Теперь Зина, кроме яблок да картошки, ничего не заготавливала: рук недоставало. Рук и сил.
В подвале было сумрачно, сыроватая мгла смотрела изо всех углов. Странные шорохи, скрипы, вздохи возникали, будто бы сами по себе. Крошечное окошечко для вентиляции не
Оттого и сажала Зина племянницу сюда в моменты приступов, быстро приходящих и уходящих, своей женской неуправляемой истерики, что темноты боялась Катя больше всего. Не криков, не хулиганов, не шпаны базарной, которой успела повидать за время своего барышничанья, не голода, не даже одиночества, к которому почти привыкла… А именно темноты.
Случилось как-то давно, что поздно вечером загуляли и не хватило гостям вина. А Зина и говорит: «Ступай, Катька, в мой буфет, возьми ключи и принеси несколько бутылок…» А буфет этот, при станции, где она тогда работала, а позже его-то и обворовали… И тогда Катя сказала Зине, что она не пойдет. Не может пойти, потому что темно и она темноты боится. Не пьяниц, не хулиганов привокзальных, а просто темноты. В ту пору у Зины ночевал обычно ее дружок, с которым она и пила, по имени Леша, странный, припадочный, вышедший из психушки мужичок, пить ему нельзя было. В трезвом виде он был молчалив, даже добр, но когда напивался, терял себя, у него начинались всякие капризы… И тут, когда Катя стала отказываться, Леша вдруг закричал… «Вот, Зинка, какая у тебя племяшка уродилась, и услужить людям не хочет, только о себе думает… Она в своем эгоизме не послушает, не послушает, а подрастет и тебя же из дому погонит». Он и всякое другое тоже говорил. Мало ли мужик набормочет, когда ему выпить не дают; да не дают ладно, он, может, такое и вытерпит. А то дали, да не до конца, это еще хуже. Они и убить могут, мужичье, когда водки недопьют, в разгар своих неуемных-то желаний!
Катя все это понимала, ей тогда пятнадцать исполнилось. Но вот уперлась: «Не пойду, да все тут!» Зина вспылила да как закричала на нее: «Темноты, говоришь, боишься, да? Так ты у меня получишь! Я тебя приучу к темноте!» И заперла в подвал.
Сколько же Катя напереживалась! И кричала, и молила через дверь: «Зиночка… Зина, выпусти, я ведь тут помру!» Не выпустила. Была у Кати горячка, от которой она целый месяц оправлялась, даже в характере переменилась, стала вздрагивать, когда на нее кричали… И все потом исполняла, и про подвал напоминать не надо, сама помнила.
Ну а потом еще несколько раз сажали, уже не за непослушание, а так, под горячую руку тетке попадалась. Привыкла. Почти привыкла… А уж сегодня сама надела ватник и спустилась: наказала себя.
Чтобы не было страшно, разговаривала. Разговаривала с домовым, который, по ее убеждению, прятался в дальнем углу, за кадушкой. Она даже по временам слышала его возню и вздохи. Иногда он реагировал на Катин приход стуком по бочке, а один раз, не успела она прийти, как покатил ей под ноги старую кринку из-под молока… Ну кто, спрашивается, догадается из угла, где все обросло паутиной и прочно вросло в грязь да пыль, откопать кринку и катнуть ее прямо Катьке под ноги, кроме хулигана домового?
Теперь Катя, войдя, сразу поздоровалась, чтобы не сочли, что она такая уж невежа и зазнайка.
Она сказала:
– Здравствуй, подвальчик… Здравствуйте, мышки… Здравствуйте, все… Я снова тут… И не думайте, вовсе меня не посадили… Я сама… Правда. Потому что знаю, виновата…
И
– Кто-то есть? – кротко спросила. И помолчав: – Ты, домовой? Ты, пожалуйста, не пугай… Ты ведь знаешь, я всего боюсь… Не потому, что трусиха… Я просто не люблю темноты…
Произнесла и снова прислушалась. Теперь ей стало казаться, что кто-то из угла смотрит на нее. Смотрит и медленно дышит. Тогда она решила петь. Придумала, чтобы не слышать, как он дышит. Он пусть дышит, а она споет, и будет ей казаться, что она хоть и в подвале, но будто не в подвале, а где-то на лужке. Как на одной картинке изображали хор Пятницкого, ох, до чего же красиво! Артисты все в кокошниках, в сарафанах ярких, цветных, в сапожках сафьяновых, будто вышли из сказки про Снегурочку и Берендея… Идут красавицы цепочкой друг за дружкой, взявшись за руки, по зеленому лугу… И поют… Катя по радио слушала, а когда слушала, представляла их в таком вот хороводе.
На закате ходит парень возле дома моего,
Поморгает мне глазами и не скажет ничего…
Она сделала паузу и снова прислушалась. Дышит ли? Он и в прошлый раз дышал… Она ему спела, он и успокоился. Может, и сейчас поутихнет?
И кто его знает, чего он моргает…
И замерла, потому что раздался громкий стук, и прямо у ее ног упал камешек. Катя закрыла глаза от страха. Вот раньше кринку, а теперь камни кидает. Чего он, совсем спятил, не понимает, что с ней так дурить нельзя, она может и в обморок упасть!
Но в это время всунулась в окошко голова Костика и тем прикрыла бедный свет в подвале. Катя хоть и открыла глаза, полные ужаса, но ничего не увидала, так вдруг стало темно. Но она и чужой головы не увидала, только поняла, что кто-то еще в подвале объявился. А Костик со света тем более ничего не мог рассмотреть. Он услышал Катин поющий голос и понял, что она тут. Теперь затаилась, молчит.
– Хор Пятницкого, а не подвал! – сказал в темноту. Гулко прозвучало.
Но ответа не услышал.
– Молчишь? – спросил. – Чего молчишь-то?
Катя впервые вздохнула шумно и долго, как прежде вздыхал ее домовой. И еще вздохнула. А потом спросила, надо же было что-то говорить. Неудобно молчать, когда тебя спрашивают.
– А это кто?
– Что? Кто? – спросил Костик в темноту.
– Со мной разговаривает… Кто?
– А кого ты ждешь?
– Никого, – отвечала она по правде. И спросила так странно, но она знала, что Он должен ее понять: – А ты… Это – Он?
Костику вдруг стало смешно. Он оттолкнулся ногами об землю и протиснулся в узкую щель. Не зазря же тренировался, залезая в узкий лаз танка.
– Я – это я, – сказал он, оглядывая подвал и пытаясь угадать, где он, а где Катя. Попривык, присмотрелся и увидел, что она сидит на каком-то чурбаке и смотрит на него, широко открыв глаза. Так он и запомнил ее навсегда: ноги по-восточному под себя подсунула, руками живот обняла, сидит и смотрит… Аж глазищи сверкают! От страха, а может, от гнева, что он в чужой дом влез?! И теперь, когда вся его смелость растаяла, он стоял как дурачок посреди подвала и не знал, как себя вести.
Наверное, оттого голос его прозвучал чуть развязно: