Сумерки в полдень
Шрифт:
Спартанцы ухаживали за волосами не менее старательно, но по-другому: стригли только подростков, мужчины отпускали волосы — в том убеждении, что красивому это придает еще больше красоты, а урода сделает еще безобразнее, а стало быть, и еще страшнее для врага в бою. Спартанскому обычаю подражали лаконофилы во всех городах Греции.
Главной пищею древних греков был хлеб, больше ячменный, меньше — оттого что дороже — пшеничный. Возможно, что дрожжевого хлеба в V веке еще не знали. Делали из муки и похлебку на воде, вроде болтушки. Основной добавкою к хлебу служили овощи, соленая рыба, сыр. Горожанин среднего и малого достатка мог лакомиться вволю только бобами и чечевицей, всего прочего — салата, капусты, лука, чеснока, различных приправ вроде тмина и мальвы — не хватало. Война многократно усилила эту нехватку. Мясом угощались главным образом по случаю празднеств, неизменно сопровождавшихся жертвоприношениями. Крестьянин в этом отношении имел бесспорное преимущество: мало того, что свиньи, козы и овцы хрюкали и блеяли на дворе, — всякий, кто хотел, мог расставить силки на зайцев и мелких птичек, а кто умел, мог поохотиться и на более крупную дичь. Война лишила крестьян всех преимуществ, в том числе
Об афинянах шла молва, что они очень умеренны в еде, о беотийцах было известно, что они любители и умельцы вкусно покушать, спартанцы побивали якобы все рекорды умеренности и воздержности. Но в целом, в среднем, — греки ели просто и мало. Персы недаром говорили про них, что они всегда поднимаются из-за стола голодными. Это верно, что пища была и очень калорийная, и богатая витаминами, верно, что сама по себе стряпня представляла немалую трудность из-за дороговизны дров и угля, и все же главное — неоднократно упоминавшаяся бедность и скудость земли. Без постоянного импорта продовольствия Афины просто погибли бы от голода еще в самом начале V века. Стало быть, война с Персией, грозившей закрыть доступ к причерноморским степям, главной афинской житнице, была борьбою не на живот, а на смерть в самом прямом смысле слова. Соленую рыбу — в основном громадных, до полутонны массой, тунцов — везли тоже с Черного моря, козий сыр — из Сицилии. Жизненной необходимостью, делом государственной важности был не только импорт, но и создание запасов на зимние месяцы, когда навигация прекращалась.
Греческие врачи советовали есть один раз в день, особенно в зимние месяцы, когда многие виды работ (например, полевые, мореходные) невозможны и затраты энергии сравнительно невелики. На практике так оно и выходило: по-настоящему ели только вечером, на закате или уже в сумерках. (Этот вечерний стол принято называть „обедом“, хотя было бы правильнее переводить греческое слово deipnon как „ужин“.) Рано утром (все труды и занятия начинались с восходом солнца), перед тем как выйти из дому, проглатывали несколько кусочков хлеба, смоченных в несмешанном вине, и среди дня перекусывали еще раз, так же скупо и небрежно. Пищу для ужина готовила хозяйка или рабыни под ее присмотром. Вполне разумно предположить, что не только „завтрак“ и „полдник“, но даже обычный ужин проходили запросто и ничем не напоминали те „пиры“, которые у эллиноманов прошлого и позапрошлого столетий слыли неотъемлемою и каждодневною принадлежностью Эллады. Вероятно, вся семья — мужчины и женщины, чада и домочадцы (т. е. рабы) — усаживалась вокруг одного стола и отдыхала от дневных забот за едой, питьем и беседою. Особенно долго тянуться эти беседы не могли — утром надо было снова подниматься ни свет ни заря.
Парадный ужин выглядел совсем по-другому. Греки любили угоститься и повеселиться в складчину и не упускали случая пригласить гостей (таких случаев было не меньше, чем сейчас: различные семейные празднества, успехи на состязаниях, приезд друга, сборы в дальнюю дорогу, новоселье и прочее, тому подобное). Кроме званых гостей, сплошь да рядом являлись и незваные: одних приводили, не предупредив хозяина, другие приходили сами. Отказа не было никому. Такое беспредельное гостеприимство породило профессиональных умельцев поесть за чужой счет; их называли параситами, буквально — „разделяющими хлеб“, „сотрапезниками“ (первоначально в этом слове не было ничего обидного). Впрочем, парасит разделял хлеб-соль с настоящими гостями не совсем безвозмездно: он был обязан увеселять общество шутками (а в худшем случае — шутовством) и безропотно сносить любые насмешки, часто в высшей степени унизительные.
Входя в дом, гости разувались, и раб мыл им ноги, после чего они могли „возлечь“ — глагол, употребляемый в этом случае постоянно, но непомерно и несообразно пышный: греки выражались куда более обыденно. Ложились по двое (редко по трое) на одну кровать; точнее сказать, не лежали, а полусидели, опираясь левым локтем на большую подушку. Чем ближе к хозяину — тем почетнее место. Когда все займут свои места (по указанию ли хозяина или по собственному почину и усмотрению), раб приносит рукомойник и полотенце — чистоплотность тем более полезная, что вилкой служили собственные пальцы. Гурманы нарочно приучали руки к жару или надевали перчатки — чтобы наслаждаться кушаньем в самом горячем виде. Салфеток, конечно, тоже не было; руки вытирали хлебным мякишем, который, вместе с костями и другими объедками, бросали на пол — собакам, непременным участникам веселья. Само собой разумеется, что еда была и обильнее и вкуснее, чем в обычные дни: готовили много мяса, нанимали повара (пальму первенства в кулинарном искусстве греки отдавали сицилийцам). Женщинам в дружное мужское общество доступа не было, вернее, „порядочным женщинам“: танцовщиц, флейтисток и просто веселых девиц встречали с распростертыми объятьями в прямом смысле слова.
Утолив голод, снова мыли руки. Рабы уносили столы, подметали пол, и начиналась вторая и, по мнению многих, главная часть застолья. По-гречески она именовалась symposion, и это слово известно ныне не только специалистам, но всем читателям газет, правда, в латинизированной форме — „симпозиум“. Буквально оно означает „совместное выпивание“. Случалось, что совместное выпивание заканчивалось совместным же поголовным одурением, но это и не общее правило, и не цель симпосия. Ели досыта, чтобы подготовить желудок к вину, пили — чтобы рассеять дурные мысли, прогнать стеснительность, развязать язык, создать атмосферу праздника, в которой только и возможна подлинно откровенная, сердечная, возвышающая и просветляющая душу беседа. Так утверждают ученые, и если их схема и небезупречна, если она и отдает традиционными восторгами перед „эллинскими доблестями“, все же она не так далека от истины.
Симпосий начинался с того, что гости заново прихорашивались. Идя на пир, полагалось приодеться, надушиться (натереться после купания благовонным маслом), и даже люди, столь безразличные к собственной внешности, как Сократ, не пренебрегали этим обычаем; перед едой все украшали голову венками. Теперь каждый оправлял на себе платье, менял венок. Затем совершали возлияние богам, в особенности Дионису, пели гимн в честь божества. Затем, если пирушка была складчинная, выбирали главу застолья — симпосиарха, и он распоряжался, в каких пропорциях смешивать вино, кому и сколько подносить. На званом ужине роль симпосиарха исполнял хозяин. Пили за здоровье всех присутствующих по очереди, пили и „сепаратные тосты“. За неповиновение симпосиарху полагались штрафы, вроде „фантов“, например раздеться догола и в таком виде плясать. Любили петь, не только хором, как на теперешних вечеринках, а по очереди, любили загадывать загадки. Пели все подряд, передавая друг другу кифару или ветку мирта или лавра (если решено было петь без аккомпанемента), по нескольку стихов из старых и любимых поэтов или из новой, только что поставленной пьесы. Если хозяин был богат, он нанимал уже упомянутых выше артисток, а не то и целые небольшие труппы. Ксенофонт рассказывает о такой труппе, состоявшей из фокусника, флейтистки, танцовщицы-акробатки и танцовщика, одновременно игравшего на кифаре. Они развлекали собравшихся музыкой, цирковыми номерами, пляской, пением и, наконец, пантомимой.
Популярнейшей забавой была игра, называвшаяся „коттаб“. Она имела много разновидностей, и более простых, и более сложных, но суть ее заключалась в том, что последними каплями вина, оставшимися в чаше, надо было плеснуть в цель — в глубокий сосуд или плоское блюдо. При этом, бывало, произносили имя любимой женщины или имя любимого юноши и, если попадали в цель, видели в этом доброе предзнаменование для своей любви. Во время террора Тридцати тиранов осужденный на смерть Ферамен весело выпил поднесенную ему чашу с ядом, остатки же выплеснул со словами: „За здоровье прекрасного Крития!“. Критий был главою Тридцати, потребовавшим смертного приговора для Ферамена. Эта зловещая пародия на коттаб не только свидетельствовала о мужестве смертника и намекала на беспутную юность Крития, но и вправду обладала силою „доброго“ предзнаменования: в скором времени Критий последовал за своими жертвами.
Жена не могла разделить с мужем не только мало-мальски праздничное застолье — женщина вообще не участвовала ни в социальной, ни в государственной жизни полиса, за редкими исключениями, когда этого требовали старинные религиозные обряды. Перикл в эпитафии заявляет: „Коль скоро нужно упомянуть и о женских доблестях, ...я выражу все в одном кратком увещании: велика ваша слава, если вы не хуже того, чем должны быть по женской своей природе, велика слава женщины, о которой меньше всего разговоров между мужчинами, хвалят ли ее или порицают — безразлично“. Стало быть, Фукидид видит в женском бесправии важную черту афинского общественного строя. В Спарте женщина пользовалась большей свободой (понятно, не из „либеральных принципов“, но в силу большей архаичности общества, сохранившего следы древнейшего матриархата): девушки получали хорошее спортивное воспитание, упражнялись в беге, метании диска и копья, даже в борьбе, они участвовали во многих религиозных церемониях наряду с юношами, пели и плясали нагие у них на глазах, умели метко ответить и солоно пошутить. Отсюда и известная свобода выбора в любовных и брачных отношениях. Сами греки полагали, что и физическая закалка молодых женщин и некоторая свобода в общении с противоположным полом преследовали у спартанцев евгенические цели. Действительно, если государство — все, а гражданин — ничто, то важен лишь полезный для государства результат — „производство“ сильных и здоровых детей, будущих гоплитов. Плутарх приводит такой анекдот: „Часто вспоминают ...ответ спартанца Герада ...одному чужеземцу. Тот спросил, какое наказание несут у них прелюбодеи. „Чужеземец, у нас нет прелюбодеев“, — возразил Герад. „А если все-таки объявятся?“ — не уступал собеседник. „Виновный даст в возмещение быка такой величины, что, вытянув шею из-за Тайгета (горный кряж на границе Лаконики. — Ш. М.), он напьется в Евроте (река в Спарте. — Ш. М.)“... — „Откуда же возьмется такой бык?“ — „А откуда возьмется в Спарте прелюбодей?“ — откликнулся, засмеявшись, Герад“.
Но у того же Плутарха изображается весьма занятный обычай: „Муж молодой жены, если был у него на примете порядочный и красивый юноша, внушавший старику уважение и любовь, мог ввести его в свою опочивальню, а родившегося от его семени ребенка признать своим. С другой стороны, если честному человеку приходилась по сердцу чужая жена, плодовитая и целомудренная, он мог попросить ее у мужа, дабы, словно совершив посев в тучной почве, дать жизнь добрым детям, которые будут кровными родичами добрых граждан“. Чистота и целомудрие спартанки, так горячо восхвалявшиеся лаконофилами, оказываются несколько схожими с промискуитетом. К тому же напрашивается предположение, что и эпизодический сеятель, желавший засеять тучную почву, не всегда спрашивался у законного хозяина, и сама почва не всегда оставалась абсолютно пассивной, не видя в подобной агрономии ничего дурного. Но раз промискуитет служит „благу отечества“, он имеет право называться целомудрием.