Сумка волшебника
Шрифт:
Я схожу с тротуара, иду посредине улицы. Отчётливо цокая подковами по неповторимым, сейчас уже не существующим торцам Невского, пробежала нешибкая извозчичья лошадь. Я иду прямо на Адмиралтейскую иглу: надо мной лёгкое прозрачное небо, вокруг меня волшебство белой ночи, во мне волшебство голоса Ахматовой, читающей «Но когда над Невою длится Тот особенный чистый час...»
Для меня он длится и нынче, полстолетия спустя, этот «особенный чистый час», возвещённый неповторимым голосом Анны Ахматовой.
Добрые встречи
С Анной Ахматовой, жившей каждое лето по соседству со мной в одной из литфондовских
Разговор происходил вечером двадцать первого сентября тысяча девятьсот шестидесятого года в Комарове, на даче у Ахматовой (эту двухкомнатную неказистую дачку Анна Андреевна называла Будкой). Она была предупреждена о моём приходе, и потому меня ждали. В этом я убедился, едва переступив порог ахматовского жилья. Обычного в доме беспорядка не было. Всё прибрано. Анна Андреевна сидит за письменным столом. Он невелик, узок и сделан из тёмного дуба. Настольной бумагой не застлан. На нем вазочка с несколькими розовыми астрами. Свету в комнате немного — ровно столько, сколько надо для того, чтобы не бросались в глаза предательские морщинки, ровно столько, сколько благоприятствует негромкому разговору, освещаемому опытом прожитого и затеняемому душевной сдержанностью, хотя одновременно и душевно открытому. Передавая этот разговор, я обозначаю собеседников одной и той же буквой алфавита: Анну Андреевну Ахматову тремя «А», автора — одним. Начальных фраз не упомнил.
А. А. А. Чудное лето какое.
А. Бабье лето... А в самом деле. Имеет это выражение какой-нибудь смысл? Бывает у так называемых баб так называемое бабье лето?
А. А. А. По-видимому.
Анна Андреевна улыбается. Она сидит передо мной красиволицая, несмотря на свои семьдесят лет, осанистая, спокойная и сдержанно открытая. На ней свободная розовая блуза. На плечах, полных и покатых, чёрная шаль со светлой каймой. Очень хороша голова.
А. Расскажите о себе. О стихах, о прозе, обо всём. Меня всё интересует, что с вами происходит.
А. А. А. О стихах. Я уж устала рассказывать. Договор заключила. Книжка должна выйти. Это серия «Советская поэзия».
А. Которая с золотом?
А. А. А. Да-да. Как коробки конфетные. Там ещё автобиография обязательно нужна. Написала. Первый раз в жизни. Никогда не писала про себя. Хлопот с книжкой ужасно много. Статью вступительную надо к сборнику. Я говорю — пусть Сурков пишет. Он редактировал последний сборник. А он где-то в Австралии. Ну, подождут. Ездят нынче недолго.
А. А я, знаете, нынче тоже вдруг стихи начал писать. Честное слово. Много-много восьмистиший вдруг выпалил. Вот послушайте.
Я читаю несколько восьмистиший из только что написанного мной большого цикла «Стоцветник».
А. А. А. А смотрите, эти стихи у вас почти все о природе. Это Комарове вам дало. То, что вы здесь живёте. Не напрасно, видите, вы здесь.
А. Да. Наверно. А счастливая у нас всё-таки профессия. Где ни живёшь, что ни делаешь — всё нам впрок, всё годится. Всё потом как-то входит в нашу работу, хотя внешне иной раз это в ней и незаметно.
Я вспоминаю свою писательскую практику во время войны, когда был военным корреспондентом «Правды» и армейской газеты. Мы говорим некоторое время о работе писателя тех военных лет. Заговорили, естественно, об Илье Эренбурге, о прекрасных его военных очерках, о его сегодняшней работе.
А. А. А. Вы читали мемуары Эренбурга в «Новом мире»?
А. Читаю. Только что привёз из города номер восьмой «Нового мира».
А. А. А. Девятый номер, где продолжение, интересней. Если говорить о мемуарах вообще, то, по-моему, как-то неверно их пишут. Сплошным потоком. Последовательно. А память вовсе не идёт так последовательно. Это неестественно. Время как прожектор. Оно выхватывает из тьмы памяти то один кусок, то другой. И так и надо писать. Так достоверней, правды больше. А то ведь как выходит — надо по заданию себе писать связно и последовательно, а материал выпал, не помнится всё в связи. И начинает человек сочинять недостающее, выдумывать, и правда уходит...
От Эренбурга, через его мемуары, в которых он, между прочим, описывает комнату Ахматовой с висящей на стене копией портрета хозяйки работы Модильяни, перешли незаметно и на самого Модильяни.
А. А. А. Он был неудачником, этот Модильяни. Никто его не знал и не признавал. Беден был, невзрачен. В Париже встретились в десятом году, когда я впервые туда попала. Он попросил позировать. Так родился портрет.
Разговор снова возвращается к мемуарам.
А. А. А. Какой-то непроявленный жанр — мемуары. Как писать — не знаю.
А. Андрей Белый говорил где-то, что книгу мемуаров он написал в две недели, а над главой «Петербурга» два года работал.
А. А. А. Вы читали мемуары Белого? Их ведь три тома.
А. Не читал. Мне трудно Белого читать. У него всё трудно-холодно.
А. А. А. Да. Читать его трудно. Но сам он читал превосходно. Просто прекрасно читал. Алексей Толстой читал хорошо. Слышали когда-нибудь?
А. Да, и не раз. Ну, он актёрски читал. А скажите, как Блок читал?
А. А. А. Блок читал странно. Он как будто вот так от всех. (Жест руками, отгораживающий от окружающих.) И там, где он читал, он был один. Читал прекрасно. Очень, очень хорошо.
А. Кстати, о чтении поэтами своих стихов. Знаете, Анна Андреевна, когда я вас в последний раз слышал, вы читали в Союзе писателей, у вас тоже так читалось, как будто вы одна в целом мире. Вы как-то в себя глядя, читали.
А. А. А. Когда же это было — до войны или после?
А. Я думаю, году в тридцать девятом.
А. А. А. Это было, очевидно, весной сорокового, в марте.
А. Да. Наверно.
А. А. А. Я большую поэму свою читала.
А. Да.
Мы сидим и некоторое время молчим. Прислушиваемся к тому, как двадцать лет назад она читала свою поэму. Я слышу глуховатый отгороженный от всего окружающего голос и чтение в себя. Сейчас она сидит передо мной совсем другая. В ней больше открытости. Молчание кончилось. Заговорили о писательстве, о писателях — сперва о сегодняшних, потом о писателях прошлого. Заговорили о Льве Толстом, о смерти его.
А. Хорошо умер Толстой. Правильно. Ушёл от всего мишурного и в стороне от него умер.
А. А. А. Да. У него всё хорошо. Если Достоевский дожил бы до десятых годов, тоже, наверно, ушёл бы. Он ведь готов к этому был. Он ведь тоже, как и Толстой, ересиарх и отрицатель. У него и христианство не христианское. Они оба к правде пробивались. А у Гоголя всё то же как будто, но карикатура на искания, и на правду, и на ересиарха. Ну, возьмите «Дневник писателя» Достоевского и «Переписку с друзьями» Гоголя. Пародия.