Суровая школа (рассказы)
Шрифт:
«Дорогой мой брат Милош!
В штабе мне удалось выведать, что сегодня в ночь мы оставляем село, а завтра с утра его займут ваши партизаны.
Зекуля наша, благодарение богу, жива и здорова. И я ее, словно родную мать, берег, а теперь вот оставляю тебе и целиком на тебя полагаюсь, потому — ты и сам понимаешь — без короля и без королевства еще можно кое-как перебиться, а без коровы уж никак нельзя.
От итальянцев перепала нам малая толика муки да макарон, зато уж боеприпасов подкинули они нам — не счесть. А только скажу тебе по совести: стрелять мне по вашим партизанам нет никакой охоты, да куда подашься, ежели офицер за спиной стоит и вообще задаром кормить никто не станет.
Батя наказывает тебе перетерпеть всяких турок и католиков, потому что по нынешним временам свои люди должны быть в каждом войске, какое оно там ни есть. Потому как теперь такая неразбериха кругом творится — не поймешь, кто пьет, а кто платит.
А мать, как есть, целыми днями плачет, сокрушается,
Жду ответа, как соловей лета. А Зекуля снова стельная, так что за мою приятную новость причитается с тебя магарыч.
Шлет тебе добрые пожелания
Несколько месяцев спустя:
«Здравствуй, дорогой товарищ и брат Драго!
Письмо это оставляю у маленького пионера Стояна. Мы отступаем, так как ненавистные оккупанты со своими лакеями-четниками прорвались в село. Но удалось это им только благодаря превосходству в технике, а также потому, что во главе их стоит шайка предателей.
У меня было твердое намерение эвакуировать Зекулю, чтобы она не попала в руки бандитов, но батя нипочем мне ее не отдал, так как он, двоедушный и неустойчивый крестьянин-середняк, все норовит и нашим и вашим угодить — словом, голова в огороде, а ноги в поле, как говорят наш товарищ комиссар и товарищ Ленин.
А еще довожу до твоего сведения, что ты по своей несознательности обманут, а король предал страну и цели народно-освободительной борьбы. Лично я стыжусь того факта, что мой брат находится в банде четников, потому что это здорово подрывает ко мне доверие и портит анкету.
Про Зокулю стараюсь не думать, хоть душа у меня, как у бывшего первостатейного скотника, ноет и болит. Но теперь мы боремся за общенародную Зекулю, за такую корову, которая будет давать молоко всей стране — не знаю только, поймешь ли ты это при своей несознательности.
Обзывать пулеметчика басурманом ты не имеешь никакого права, так как в нашем вооруженном братстве все равны. Если хочешь знать, из пулемета строчу я, а помощник у меня мусульманин, мой брат по оружию. И мы все вместе сознательно бьем фашистскую банду с помощью наших союзников и друзей.
Писать больше не о чем, так как все данные исчерпаны. Напоследок предлагаю тебе стать сознательным товарищем и влиться в наши ряды. Потому шлю тебе боевой партизанский клич:
Смерть фашизму — свобода народу!
«Дорогой брат Милош, предатель Великой Сербии!
Вовсе ты и не Милош, а Муйо-дурачок, и имя нашего героя Милоша Обилича досталось тебе по чистому недоразумению.
Ты, я вижу, даже маленького Стоянчича испортил — протащил в пионеры! За это мы ему надрали как следует уши: пусть помнит мальчонка, что сербские дети должны святого Савву слушаться, а не всяких там турок.
И не стыдно тебе обзывать нашего батю двоедушным?! Он тебе не какая-нибудь скотина с двумя желудками, а православный человек и серб. И еще тебе советую: оставь-ка ты при себе свои выдумки насчет государственной коровы. А про эту самую дойную корову мы и сами слышали, и ты увидишь еще, как народ к дармовой кормушке валом повалит. Только учти: на нашей стороне король с королевой и все правительство, что в Лондоне, а у вас нет даже паршивого уездного начальника. И после этого вы еще собираетесь делами государственными ворочать! Ну, скажу я тебе, и подходит это вам, как корове седло.
И не стыдно тебе песни поганые теленку Зекулиному напевать?!
Отелилась ночью корова у меня, У теленка голова воеводина!..И вот теперь из-за этой твоей коммунистической пропаганды наше начальство реквизировало теленка. А в чем он, несчастный, виноват, спрашивается? Ты же знаешь нашего теленка — нешто он имел что-нибудь против короля и Великой Сербии? Ничего против них он не имел, потому что он, как ты бы сказал, несознательный.
А вот насчет моей несознательности ты лучше батю спроси — он тебе скажет, кто из нас сознательный, а кто несознательный. Кто в дом приволок две пары башмаков, цепь для телеги, топор, веревки да полный ранец всякого добра? Вот так-то, братец! А ты за всю войну и полушки в дом не принес, да еще и забрать норовил, вонючий красный пес.
Знай, если суждено нам встретиться, не миновать побоища, пострашней, чем на Косовом поле.
На том прими добрые пожелания от брата
Драго».
Три месяца спустя:
«Дорогой товарищ и бывший брат Драго!
Из твоего письменного сообщения, которое я основательно проработал, сразу видно, что твоя бандитская сущность проявилась в грабежах. Но имей в виду, пока ты там разные веревки да цепи воруешь, мы сражаемся за освобождение от цепей рабства всех народов Югославии, то есть нашей оккупированной родины. Мы не пачкаем руки грабежами, а отбиваем у неприятеля оружие и другое военное снаряжение, с помощью которого колошматим почем зря кровожадного фашистского зверя.
А насмешки твои относительно уездного начальника совершенно справедливые: у нас и вправду нет никаких уездных начальников, потому что мы по старинке действовать не желаем, а страной управлять будем самолично, своими молодыми силами.
Мог бы я тебе дать ответ и насчет твоих отсталых выражений вроде «вонючего пса». Но хотя ты есть форменный бандит и грабитель, я тебя разными кличками обзывать не собираюсь, поскольку охвачен культурно-массовой работой и больше в своей речи ругательства не употребляю. Я теперь с моими товарищами занимаюсь изучением различных вопросов. Сейчас на повестке дня у нас такие темы, как: «Лучшее будущее нашего народа», «Боевая Дружба и союзники», а также «Религия — опиум для народа».
И еще сообщаю тебе, брат мой Драго, что подошел тебе крайний срок встать в наши ряды, под наше знамя, потому что сербские и черногорские пролетарские бригады приблизились к границам Краины под руководством товарища Тито. Осталась мышиная лазейка шириной в три дуката, и ты поторопись, покуда она и вовсе не захлопнулась.
Зекулю нашу мы приобщили к полезной деятельности: посылаем ее молоко раненым товарищам. Да простит меня бог, а только грешно называть нашу корову домашним животным, потому что ты объективно гораздо больше на скотину похож, чем она, да только не могу я тебе этого сказать из-за нынешнего моего культурного уровня.
Напоследок еще раз призываю тебя под нашу пятиконечную звезду. Бросай свою банду и переходи к нам. Во имя этого шлю тебе наш грозный клич:
Смерть фашизму — свободу народу!
Спустя неделю после того, как было написано это письмо, четник Драго Кеча попал в плен к партизанам.
В штабе при допросе брата Милош кипятился и то и дело возмущенно краснел. Четника отпустили. Но домой он не пошел, а битых полчаса шептался с братом тут же, во дворе, под ореховым деревом. Потом они вместе отправились в партизанский лагерь.
Штабные отдали мне письма, шутливо заметив при этом:
— Бери, заступничек, раз уж ты за этих братьев так болел. Авось зачтутся тебе твои хлопоты.
Весна, смерть и надежда
Засияет прозрачное радостное утро, улыбнется апрель, словно ребенок, — и затоскует сердце по шалостям пастушечьих лет, прилетят вспугнутые сказки и обновятся разоренные гнезда. Это утро приходит неожиданно, с первыми бутонами примулы, и кажется, будто тебе снова одиннадцать лет и в ранце болтается чистая тетрадка, напоминая про невыученные уроки, в переполненном сердце — базар пестрых бабочек, а в ногах словно муравейник кишит. И невольно замираешь в оцепенении.
Как и в те далекие годы, радостным весенним утром я поднимаюсь тропой, что ведет на пологие холмы, к старому греческому кладбищу. Греки знали, какое место выбрать для вечного упокоения. Отсюда видно, как по широкому раздолью рассыпалась красно-белая мозаика сел; колокольни церквей, словно застывшая стража, торжественно возвышаются над зеленью полей и лесов, а дороги — безлюдные, пустые, — петляя, уходят вдаль, и кажется, словно по ним к тебе идет нежданный-негаданный гость.
И вот я снова на холмах и снова жду своего Чеду.
Весну за весной встречали мы с ним здесь — пасли скот, играли. Так почему бы и теперь, после стольких ушедших лет, мне не подождать Чеду, всегда беззаботного, веселого паренька?! И в это утро я, конечно, найду его здесь.
Едва займется пасмурный, неприветливый день, и я непременно поверю, что, Чеда погиб, погиб холодной весной сорок третьего года на высоких скалах Рамича. Но в это ласковое, прозрачное утро я снова жду Чеду. В такой день над скалами Рамича сияет священная синева и вот ничего проще, как повесить за спину карабин и, сдвинув шапку набекрень, зашагать прямиком через зеленые заросли. В это утро нет места смерти! Слышишь, как весенний ветер шепчет что-то глупое и смешное…
Мне кажется, что в такие дни и старый Люпко, Чедин отец, ощущает нечто подобное. И тогда, притихший, умиротворенный, он заводит со мной разговор о своем сыне.
— Послушный у меня был мальчуган, с пеленок послушный. Не на что пожаловаться, — задумчиво говорит старый крестьянин, и в голосе его не слышно грусти, а на лице, обветренном, грубом, изрезанном сетью морщин, мерцает чуть заметный отсвет весеннего сияния.
Старик не упоминает имени Чеды, не называет его своим сыном. Он говорит — «мой мальчуган». Будто это соседский мальчишка, хотя и очень ему дорогой. Будто он видит Чеду тех дней, когда подбородок у парня был еще гол, а неокрепшая рука не могла удержать винтовку и другие ужасные вещи, которые несут гибель и смерть.
Слушаю я рассказ старика о «моем мальчугане», и передо мной возникает образ Чеды, каким я видел его в последний раз. Привалясь на бок, Чеда лежит на растрескавшейся каменистой земле на скалах чуть повыше Рамича. Усталый, небритый, он прижимает к уху трубку полевого телефона и терпеливо повторяет:
— Алло, алло, «Ласточка», «Ласточка»! Нам отступать? Мы под обстрелом миномета.
Но вот порыв теплого ветра всплеснул крылом и унес мрачные видения войны. И моему внутреннему взору снова является босоногий, неподпоясанный мальчишка, который орет во все горло: