Суси-нуар. Занимательное муракамиедение
Шрифт:
– Я называю это susi-noir – «черные суси», – улыбается он за кружкой вечернего пива. – «Традиционному» японцу трудно представить что-либо ужаснее риса, потерявшего белизну…
И даже в невинной шутке – все та же тема потери.
Алё, Син-тян? Ты это… В общем, бодун у меня… Ты скажи в школе, что я фугу объелся. А, да, это было уже. Ну, придумай что-нибудь, ты ж умеешь, ага. Да ну ее в задницу, эту математичку! Как ее, Ёсимото? Да не – я б ее того, конечно, такой персик, ага? Да чё с ней делать потом, тут экзамены на носу… Ваще, скажи, что я простудился, ага… Ладно, вызубрим. Ты, кстати, приходи ко мне завтра порнуху смотреть! Обижаешь – конечно, бутлег, без кубиков… [11] Да у меня предки в Никко намылились. На все выходные, ага. Плату я для DVD заменил вчера, в комке на Сибуя целый ман [12]
11
По японским законам в любой официально издаваемой порнографии половые органы должны быть скрыты. Как в кино, так и в печатной продукции это чаще всего делается ретушью в виде «размытостей» или так называемых «кубиков».
12
Десять тысяч (иен) – около 90 долларов США.
13
Невольно подслушано у светофора на переходе через улицу Мэйдзи, Токио, ближе к полуночи 14 сентября 2003 г.
Ты, конечно, со мной за одной партой три года просидел, а все равно молчи, спорщик хренов, лучше давай с тобой вспомним наши магнитофоны: у тебя была «Орбита-405» стоячая, а у меня «Маяк-202» лежачий, ну да, твой был покруче, тем более что ты в радиотехнику втыкался и у «Орбиты» своей бедную головку аж до двадцати тыщ герц подкрутил, и все, что мы на твоем писали, звучало чуток неестественно, но по тем временам – чистяк… Зато я приносил классные пленки, а иногда и фирменные «пласты» – моего отца за самиздат поперли из партии и выгнали из универа, и работал он, без пяти минут доктор наук с четырьмя языками, где бог пошлет – в рыбацких артелях, на стройках или на лососевой путине в августе-сентябре – среди людей непонятного рода занятий и полузэков, которые, в частности, и вертели всей этой подпольной машиной звукозаписи на Сахалине. О, «Студия Звукозаписи» – Мекка тинейджеров 70-х, клоака мировой фарцы! Сейчас эти люди были бы уважаемыми бизнесменами, а тогда, чтобы только не записали в тунеядцы, шабашили на рыбзаводах и в летних стройбригадах, как у отца, – хорошие деньги за короткий срок, да и числиться где-то надо; но им все равно хотелось, чтобы он рассказывал, как жить во всем этом по-человечески, они приходили на нашу кухню, закрывали от детей дверь и долго бубнили о Боге, КГБ и запрещенной литературе и учили с ним польский-чешский, чтобы читать Гессе, Фриша и всех остальных, кого на русском вообще не достать, а только на славянских языках в магазине «Дружба»… А мы с тобой, пользуясь халявой, переписывали рокенрольную крутизну, которая текла через этих людей на Сахалин ежемесячными контейнерами из Москвы – «Битлов», «Пинк Флойд», «Дип Пёрпл», «Дорз», «Лед Зеппелин»… Не, «роллингов» ты слушал без меня, мне они не вкатывают до сих пор, хоть убей… Слова песен долгими вечерами любовно переписывались в тетрадочки с обложками из ледерина за 44 копейки. Твоя была толще, зато у меня почерк прикольнее. Если к любимой песне не было слов – снимали сами и ругались до хрипа, что же он там прогнусавил, да это же ливерпульский акцент, пингвин, это ж тебе не Америка… А еще ты всегда насупливался, когда я чересчур романтично болтал про девчонок – суров ты был по этой части, да. Все ж таки у тебя на хребте висела особо вредная младшая сестра Юлька, и, глядя на нее, ты сильно сомневался в том, что женщины созданы для того, чтобы соблазнять…
Я собирал Стругачей, ты – зарубежку. Ты вообще даже в литературе был какой-то прозападный. Даром что «жучки» у букиниста на Ленина за одну «Улитку» двух Брэдбери давали, а твоего Воннегута вообще никто не брал, когда тебе свои первые «ливайсы» выкупать приспичило. Дело ж не в деньгах, ясен пень.
А потом в девятом мы оба втрескались в Ирку-Пончика. Ты, правда, никак этого не показывал, но я-то чувствовал, нормалдос, все-таки три года за одной партой. Это в тот Новый год, когда по телику впервые показали «Машину времени». Афсёмаглобыбыть-савсемм-ннетак… Пять утра, «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Я уснул, а ты таки досидел, упертый. Зато я на том новогоднем вечере играл в школьной банде на раздолбанной «ионике» со снятой крышкой и выл в замотанный изолентой микрофон о добре и зле, о лютой ненависти и так далее, так что гулять она потом пошла со мной, и мы неумело целовались с ней меж новогодних ёлок с гирляндами в парке Гагарина, и шел тихий снег, и я еще не знал, что бывает дальше поцелуев, но эти зеленые польские глаза – sweet little sixteen! – говорили и делали всё, о чем тогда вообще мечталось.
Магнифико…
Ты действительно собрал больше меня гэдээровских моделей советских самолетов, зато не спорил, что мой пластилиновый замок круче. В восьмом мы с тобой на полном серьезе собирались построить воздушный шар и куда-нибудь улететь, ты даже чертежи достал и перерисовывал через кальку, вот только куда улетать – мы с тобой так, по-моему, и не придумали. Зато придумали наш с тобой перевод «Иисуса Христа» (ну конечно, британский, с Ян-Гилланом, не бродвейскую же размазню!) у отца на самопальном станочке переплести и давать всем читать. А ее конфисковала посреди урока все та же дура историчка, и нас потащили к директору. «За самодельную книжку с крестом на обложке». А директор – Маслов, да, Маслов его звали, – оказывается, с моим отцом в одном институте раньше работал, – посмотрел на нас, а потом на книжку, переспросил мою фамилию да горестно так вздохнул: «Все понятно… Еще один… Забирай это и никогда больше в школу не приноси». Месяц потом по всей школе в героях ходили. Как и книжка, понятное дело. Нормальный такой промоушн получился. Но я запомнил, как ты сказал, когда мы выходили из кабинета директора, этак увесисто: «Да… Крутой у тебя батяня».
Сам ты рос то ли совсем без отца, то ли что-то там у предков неладно было, и я никогда его в твоем доме не видел. Я не спрашивал, ты не рассказывал.
А когда я тебе на истории – в кабинете физики, как сейчас помню, – кнопку на стул подложил, сам не знаю зачем, – так ты мне прямо в классе по шее заехал. И правильно сделал, хоть и пингвин…
Какого черта ты помер?
Как нетрудно догадаться, на «раннего» Мураками (о «позднем» Хартфильде я уж не говорю) сильно повлияли книги Курта Воннегута. А особенно – «Бойня номер пять», где Билли Пилигрим, вернувшись с планеты Тральфамадор, рассказывает:
Самое важное, что я узнал на Тральфамадоре, – когда человек умирает, нам это только кажется. Он все еще жив в прошлом, так что очень глупо плакать на его похоронах. Все моменты прошлого, настоящего и будущего всегда существовали и всегда будут существовать. Тральфамадорцы умеют видеть разные моменты совершенно так же, как мы можем видеть всю цепь Скалистых гор. Они видят, насколько все эти моменты постоянны, и могут рассматривать тот момент, который их сейчас интересует. Только у нас, на Земле, существует иллюзия, что моменты идут один за другим, как бусы на нитке, и что если мгновение прошло, оно прошло бесповоротно41.
Иначе говоря, умерший человек не перестает существовать. Если он хоть раз жил где-нибудь на свете, стоит только туда попасть – и ты найдешь его там же, на своем месте. Смерть всего лишь разлучает людей друг с другом, разбрасывает их по разным моментам Времени. А именно: «Смерть – не противоположность жизни, а ее неотделимая часть»42.
Воннегут, пережив ужасы ковровых бомбардировок Дрездена, делает смерть обратимой, а потому неспособной случиться. Мураками использует тот же «реверс» с Потерей: безысходная элегия на смерть друга превращается в азартные поиски пинбольного автомата, в результате которых можно что-то найти, но нечего потерять. В момент, когда автомат находится, герой встречает Наоко, и они разговаривают, как старые друзья, которые когда-то любили друг друга. Жизнь выворачивается наизнанку, но продолжается.
Не случайно и то, что в «Пинболе» и в «Норвежском лесе» у героинь одинаковые имена. И хотя четкой «тоннельной» связи между ними вроде бы не прослеживается – и та и другая кончают с собой, а уже после смерти (не сказать – с ее помощью) играют очень схожие роли «спасателей» в судьбе героя. Остается лишь заметить: первый, основной иероглиф имени «Наоко» означает «исцелять» или «исправлять». Девушка с таким именем подсознательно воспринимается как «исцеляющая».
Но странная вещь: книга заканчивается, Исцеление приходит – а тревожное чувство потери не отпускает. Что же это?
Очевидно, это и есть «фирменный» susi-noir неисправимого декадента Мураками. Потеря уверенности, что без потерь не обойтись, – тоже потеря. Хоть и слишком легко исправимая.
Но тут уже и правда ничего не попишешь.
Хотя?..
9
Взгляд со дна колодца
Меня часто спрашивают…
О чем ваши книги?..
Отвечаю… Да ни о чем!
Новосибирского университета,
1982—1983 гг.
Над романами Харуки Мураками в нашей стране сломано уже немало копий. Сегодня его книги включены в программы зарубежной литературы гуманитарных вузов, студенты пишут о них дипломы, читатели устраивают в Интернете многонедельные дебаты, а книжные обозреватели и рецензенты все соревнуются, кто кого переплюнет в попытке ответа на терзающий всех вопрос: «Ну и что же он всем этим хотел сказать?»