Суси-нуар. Занимательное муракамиедение
Шрифт:
– Все ваши романы написаны от первого лица. Вы когда-нибудь пробовали писать по-другому?
– Да, одно время, совсем недолго, я пытался писать в третьем лице, но ничего хорошего не получилось.
– А в чем проблема? Неинтересно? Или дело в личной интонации?
– Просто когда я писал от третьего лица, я начинал чувствовать себя кем-то вроде бога. Но я не хочу быть богом. Я не могу знать всего на свете. И не могу писать обо всем на свете. Я – это просто я. И писать хочу так, как пишу я. Я не имею себя в виду как главного героя, но могу предвидеть, что думают и переживают мои герои. Писательство позволяет мне совершать прогулки в своем подсознании; и этот процесс я использую для создания историй. Это самое увлекательное из всего, чем я когда-либо занимался. В моем случае
– А сами вы принимали участие в студенческих бунтах 60-х?
– Нет, я никогда не был активистом. Я чувствовал: грядет что-то новое, и меня это вдохновляло, но я не люблю группировок и организаций. Я никуда не вступал. Хотя и симпатизировал тем студентам-радикалам. Хотел найти что-то новое, какой-то лучший способ жизни, в моем собственном понимании, – и не мог. Мне было всего лет восемнадцать-девятнадцать. Я был совсем ребенком и не понимал ни черта.
Студентом в университете Васэда я пропустил через себя кучу западной литературы – от древнегреческой драмы до Диккенса и детективов в стиле «хардбойлд». Тогда мне только исполнилось двадцать – возраст, когда хочется крутых, захватывающих историй. Моими идолами стали Ричард Бротиган и Курт Воннегут. Для меня они действительно были крутыми и увлекательными – они писали совсем не так, как сочинялось в Японии. Я тоже хотел быть крутым и увлекательным. И мне тоже захотелось стать писателем.
Но в двадцать два или двадцать три я забросил эти попытки. То есть – пробовал, но ничего не получалось. Просто не было опыта. И я отложил все это на какое-то время. Ни госслужащим, ни бизнесменом я становиться не хотел. И открыл свой джаз-клуб. Хотелось добиться чего-нибудь самому, без посторонних. И за семь лет джаз-клуба это наконец удалось. Однажды я понял, что хочу писать дальше. И начал писать – поздними ночами, после закрытия клуба, на кухонном столе. Но ощущал себя замечательно.
– Некоторые критики – и в Японии, и в Штатах – утверждают, что ваша проза не очень «японская». Как по-вашему, вы отражаете свои чувства «по-японски» – или все же описываете опыт японца через практику «глобального» бытия?
– Мнение о том, что моя проза «не японская», мне кажется очень поверхностным. Сам я считаю себя японским писателем. Конечно, я пробую разные стили и использую разный материал, но я пишу по-японски, для японцев и описываю японское общество. По-моему, те, кто постоянно рассуждает о том, что я слишком «пропитан Западом», ошибаются. Да, поначалу я хотел стать «международным» писателем, но со временем понял, что я – писатель японский, да и не могу быть никем иным. Однако даже в начале этого пути я не собирался огульно копировать западные стили и правила. Я хотел изменить японскую литературу изнутри, а не снаружи. И изобрел для этого свои правила.
– Какие, например?
– Японские писатели-пуристы обожают внешнюю красивость – и ставят чувственность выше энергии, внутренней силы текста. Эта красивость для них хороша сама по себе, она становится для них самоцелью, а потому их стиль зачастую сводится к застывшим, формальным метафорам, которые не воспринимаются естественно, на уровне спонтанного чувства. Подобный стиль письма чем дальше, тем больше истончается, рафинируется – и в итоге начинает напоминать какой-то бонсай [47] . Мне не нравится такая традиционная манера: это может прекрасно выглядеть со стороны, но ничего не предлагает на уровне человеческого общения. И потом, кто знает наверняка, что такое Красота? Я в своей прозе пытаюсь это изменить. Мне нравится писать свободнее, поэтому я пользуюсь долгими метафорами, в которых нахожу куда больше жизни и свежести.
47
Традиционное искусство выращивания карликовых деревьев. Неповторимый рисунок ветвей создается, в частности, путем искусного подрезания корней.
– Но именно эта «свежесть» и привлекает западного читателя. С одной стороны, вы постоянно цитируете литературу и поп-культуру Запада, то, что ему знакомо. Но для незападных людей западная поп-культура означает нечто совершенно иное, не так ли?
– Несомненно. Когда подобные вещи вынимают из их оригинального контекста, они обретают совершенно иное значение. В своих книгах я долгое время цитировал западную культуру, потому что это – культура, которая окружала меня и нравилась мне как японцу. Сам я – из поколения Элвиса, «Бич Бойз» и телешоу в духе «Питера Ганна». Большинство японцев в 60-х любило американскую культуру, исходя из того, что они видели по телевизору. Помню, в детстве я обожал американские телешоу вроде «Папа знает лучше» («Father Knows Best»). Сам стиль жизни таких героев казался чем-то запредельным, недосягаемо богатым для японцев того времени. Все эти большие автомобили, телевизоры и прочие удобные приборчики и приспособления для хорошей жизни… Это казалось раем. Джаз, детективы, телевидение, рок-музыка были неотъемлемой частью мира, в котором я вырос, и когда я начал писать, я совершенно естественно все это цитировал. Но эти отсылки на самом деле не очень сложны и глубоки. Скорее я пытаюсь писать в духе того, что делает Брюс Спрингстин, – есть некий внутренний смысл, подсказки которого плавают на поверхности. С их помощью я как бы лишний раз объясняю, что хотел сказать, а это всегда нелегко и больно. Но в последнее время я понял, что более не нуждаюсь в отсылках к поп-культуре. Теперь я могу без них обойтись. И снова меняю правила.
– Какова обычная реакция на ваши книги у американцев? Я имею в виду прежде всего молодежь.
– Работая в американских университетах, я заметил, что многие студенты читают современную японскую литературу не потому, что это японская литература, а просто потому, что им интересно это читать. Они погружаются в мои романы или в прозу Эми Ямады и Бананы Ёсимото точно так же, как десять лет назад погружались в книги Гарсиа Маркеса, Варгаса Льосы и других латиноамериканцев. Для таких перемен обычно требуется некоторое время. Но вообще сегодня писатели разных стран влияют друг на друга и меняются сами гораздо активней, чем раньше. Мир тесен и становится все теснее. И, я думаю, это замечательно.
– Возможно, в этом и заключается главное отличие сегодняшних японцев от японцев 60-х? Вы сами говорили, что в 60-е у вас не было вразумительной литературы, которая отражала бы радикальные взгляды молодежи на мир вокруг. Изменилось ли это? Существует ли сегодня поколение молодых писателей, которые были бы вам близки?
– Да, сегодня уже есть новое поколение писателей, в том числе и тех, кто меняет стиль и содержание японской прозы. Повести Бананы Ёсимото, скажем, или романы Рю Мураками отличаются от всего, что писали японцы даже лет десять назад, и уж тем более – от творчества послевоенных прозаиков во главе с Кэндзабуро Оэ. В основном это молодые авторы, и лично мне у них нравится далеко не все; но они пишут очень искренне, головой и сердцем, о том, что их беспокоит в Японии, которая нас окружает сегодня. Когда они были подростками, Япония была богатой, а сегодня они уже не уверены, что все меняется к лучшему. Они боятся, что с обществом может случиться трагедия. И я замечаю, что японским читателям нравится их подход, потому что они используют новую манеру письма. Я немного старше этих писателей, но чувствую себя молодым, и в душе я с ними.
– Начиная с «Охоты на овец» и далее в «Дэнсе» вы уже меньше пишете о 60-х – и касаетесь в основном тех проблем, которыми, как вы считаете, Япония «заболела» в эпоху развитого капитализма. И в целом оцениваете происходящее весьма негативно – дескать, все это богатство и внешний достаток коррумпируют общество, приносят один сплошной вред, а человеческий идеализм якобы куплен с потрохами. Однако люди в ваших романах по-прежнему одиноки; материальные блага не приносят им счастья, и они всё так же ностальгируют по «добрым старым 60-м»…
– Это – одна из причин, почему «Норвежский лес» разошелся такими огромными тиражами. Японский читатель все так же тоскует по миру, в котором оставалось бы место для идеализма. Однако уже после этой книги мне захотелось создать героя, который бесконечно одинок в этом огромном и сложном обществе денег и информации. Так появились «Охота на овец» и «Дэнс». Сегодня японцев приучают верить, что шикарный «БМВ» и новенький компьютер сделают их счастливыми и избавят от ощущения вселенской изолированности. А о том, что это ложь, никто не говорит вслух, и люди превращаются в циников и лицемеров. Вот в чем проблема: это новое общество кажется таким огромным и всесильным, что уже и не разобрать, как от него защищаться, с чего начинать атаку… Но все когда-нибудь меняется.