Свадьба Анны
Шрифт:
Она училась математической статистике, моя Анна. Когда я говорю, что она только и делает, что считает, она поднимает глаза к небу с типичным для таких ситуаций видом недовольной обывательницы, поджимает губы, чуть опустив уголки, тяжко вздыхает, едва приметно качает головой, медленно, обреченно роняет левую руку. Где она этому научилась? Она только и делает, что считает, считает с удовольствием, составляет сложные таблицы, графики, где кривые отражают торговый оборот, изучает теорию рынка, чтобы понять, отчего дела идут не так, а отчего налаживаются, — она занимается всем этим охотно, моя Анна. Но вот история, языки, литература — все это практически ничего для нее не значило и не значит. И все-таки я не унимаюсь и покупаю ей книги. Каждое воскресенье шатаюсь вдоль берега Соны от букиниста к букинисту. Они теперь уже хорошо меня знают, говорят мне «вы», но называют по имени, и мне приятно слышать мое имя и это «вы», его сопровождающее, мне кажется, что меня уважают, но при этом я еще достаточно
Проснувшись сегодня утром, 21 апреля, я долго сижу в постели, подставив левое плечо под ласку теплого солнышка. По улице носятся на роликах дети, слышно, как вжикают по асфальту колесики. Наконец я встаю и тихонько, стараясь, чтобы не скрипнул паркет, двигаюсь в сторону кухни: ужасно хочется пить. На кухне уйма свертков в нарядных бумажных подарочных пакетах с шелковистыми витыми ручками, похожими на плетеные шнуры для занавесок. У меня духу не хватит их выбросить, я потом аккуратно сложу каждый и уберу за гладильную доску, где и без того уже возвышается пестрая стопка, больше похожая на колонну.
Осторожно открываю дверь в комнату Анны и подхожу к ней. Я стараюсь ступать как можно легче, чтобы не дай бог не нарушить тишины, хотя надо бы откашляться и прочистить горло. Ну и зачем я снова стала курить? Меня даже слегка в пот кидает, словно я боюсь: вот сейчас она проснется, бросит мне это свое укоризненное «мама», и придется спешно отступать. В комнате прохладно, моя дочка спит на спине, одна рука на груди, другая засунута под подушку. По подушке разметались ее черные волосы, и у меня мелькает мысль: вот бы она открыла глаза и улыбнулась мне, и я забралась бы к ней под одеяло, и мы бы подремали еще рядышком, вдвоем, сегодня можно, сегодня суббота. Но нет… она дышит ровно, она спит с полуоткрытым ртом, и видны верхние зубы, четкая красивая линия, один в один, белые, роскошные — зубы американской кинозвезды. Несколько лет назад она ходила с брекетами, и меня это сильно смущало. Мне казалось, что эти два чуть налезающих один на другой зуба делают ее улыбку более задорной, лукавой, нежной, но она отмахнулась от моих советов — только несознательная мать может быть против брекетов, где такое видано… В синеватом утреннем свете ее кожа сияет, я стою, смотрю, как она спит, я стараюсь представить себе, какие сны могут сниться принцессе, потому что она видит именно такие сны — моя дочка ведь точь-в-точь принцесса. Рядом с кроватью — вешалка, на ней спит во весь рост ее красивое подвенечное платье цвета слоновой кости.
Скоро, теперь уже совсем скоро я сделаю ей сюрприз. Something old, something new, something borrowed and something blue. Старое, новое, чужое, голубое… Яуже две недели как упаковала это: старенький, доставшийся мне от мамы носовой платочек, свой собственный золотой браслет, который очень люблю и который теперь дам поносить Анне, крохотные шелковые бледно-голубые трусики, они прошли бы в ее обручальное кольцо, такие тоненькие и гладкие, надеюсь, она не рассердится — она не любит, когда я дарю ей белье… Старое, чужое, голубое… Ну а новое… на новое — пару прелестных сережек с настоящими жемчужинками в тон платью — ушли все мои сбережения. И все это будет с ней и на ней — если она, конечно, захочет — прямо сегодня, и все это талисманы, и они должны принести ей счастье.
Платье украшает стену — как охотничий трофей. Оно замечательное… правда, мне кажется, вроде бы чересчур целомудренное… но какая разница, что кажется мне, это же не мой, это ее день, это день Анны. Сегодня, 21 апреля, я выдаю замуж дочь, и сегодня я выброшу из головы все свои бредни старой дуры, сегодня я буду такой, какой ей хочется меня видеть: достойной, отлично причесанной, с великолепным
Сегодня я выдаю дочку замуж. Смотрю на спящую Анну, а эта фраза беснуется в моей голове. Мне сорок два года, и сегодня я выдаю замуж свою дочь. Внезапно возникает ощущение, что я выскользнула из собственного тела и летаю над спящей Анной и над самой собой, и смотрю на все это сверху, как будто смотрю кино, и думаю: нет, такого не могло случиться, нет, это не со мной. Мне бы хотелось в день свадьбы дочери быть мудрой, иными словами, мне бы хотелось больше не бояться завтрашнего дня, оглядываться на прошлое с улыбкой, ждать будущего, ни о чем не тревожась, и чтобы у меня было все, о чем мечтаю, и чтобы ничему не завидовать ни при каких обстоятельствах, и чтобы рядом был привлекательный мужчина, и чтобы я была уверена в себе и могла хохотать сама и смешить других, и чтобы… Мне бы хотелось хоть иногда смотреть на себя и свою жизнь со стороны и чтобы в Анну это вселяло уверенность, но нет, ничего этого я не могу, не умею, ничего этого у меня нет.
Я выхожу из комнаты 21 апреля, раннее утро, только что пробило семь, и на пороге меня встречает вдруг наступившая старость.
2
Его зовут Ален. Анна познакомилась с ним в Барселоне полтора года назад. Она не рассказывала подробно, как они встретились, она не говорила, отозвалась ли всем телом на его голос, растаяла ли от него, я не знаю, рассмешил ли он ее вначале или ей понравились какие-то простые и деликатные его поступки, дарил ли он ей цветы или изображал из себя повесу, может быть, хулиганил…
В Барселону, к своей подруге Нине, архивистке, работающей в устроенной по старинке фототеке, Анна поехала на каникулы. Раньше Нина жила рядом с нами и любила приходить к нам даже тогда, когда Анны не было дома. Совсем еще девочкой она обожала рыться в книгах, и ей всегда было в радость закопаться в битком набитые коробки, которые я никак не могла разобрать, да и полок все равно не хватало. Она звонила в дверь, а стоило открыть, писклявым голоском спрашивала: «Мадам, а можно мне порыться в ваших коробках с книжками?» И я не могла сдержать улыбки, слыша эту всегда одну и ту же фразу и этот чуть резковатый в своей писклявости голосок, этот вопрос, который звучал так, словно он репетировался на протяжении всех двухсот метров, разделявших наши дома. Я отвечала: «Да, конечно же!» — и она принималась вытаскивать своими беленькими ручками пропыленные насквозь книги, некоторые из них — одну, две — рассматривала подольше, сдувала с них пыль, проветривала страницы, приподнимая их большим пальцем. Она раскладывала томики в одном ей понятном порядке, выстраивала их на полу стопками по четыре. В конце концов она оказывалась словно бы внутри невысокой башни. Все это Нина проделывала тихо, не прерывая работы ни на минуту, полностью на ней сосредоточившись. Она создавала какую-то продуманную конструкцию. Иногда я потихоньку поглядывала на нее, потом о девочке забывала, и так продолжалось, пока не возвращалась домой Анна. А когда возвращалась, Нина аккуратнейшим образом складывала все книги обратно в коробку, и девочки закрывались в комнате дочки.
Отец Нины — итальянец по имени Уго. После развода с матерью Нины Уго навсегда уехал в Барселону, хотя до того сроду в этом городе не был. Поди пойми, зачем итальянцу понадобилось жить в Испании, но случается и такое… Я же сама родилась в стране, где море видно отовсюду и круглый год минимум двадцать пять градусов тепла… Нина проводила все каникулы у отца, в Барселоне, в квартире, населенной серыми кошками. Однажды Нина рассказала, что, по словам отца, кошки вовсе не любят молоко, это только мы, люди, уверены, что любят. «Ai gatti non piace il latte». [1] А я подумала — кошки в своей беде не единственные; подумала — как часто мы выбираем за кого-то, считая, будто то или другое ему непременно в радость, и — не знаю уж, благодаря какому наглому и высокомерному устройству ума, — начинаем в итоге верить, что лучше других понимаем, в чем для них счастье.
1
Кошкам от молока никакого удовольствия (ит.).
Мать Нины вышла вторым браком за бухгалтера, высокого блондина, который толстеет только животом. Я все время встречаюсь с ним в табачной лавочке, он покупает маленькие сигарки в таких коричневых металлических коробочках. У него тонкие черты, сухие узловатые руки, пальцы как у пианиста — и вдруг эта странность, вдруг этот холм на месте живота. Когда он говорит с продавцом, он не чувствует, как трясется его пузо, а оно движется одновременно с его губами, и ощущение такое, будто там, под кожей, спрятано что-то живое. Не помню, как его зовут, какое-то простое у него имя — то ли Жак, то ли Жан, то ли Пьер, нет, не помню.