Свадебное путешествие
Шрифт:
И Сиска садилась, тяжело переводя дух, а Розье произносила:
— Вот ворюги.
И обе подолгу сидели, погруженные в глубочайшее и немое негодование, Сиска — побагровевшая и задыхающаяся, а Розье — бледная и лютая. Потом наступало несколько тихих мгновений.
И вот возопила горько Розье:
— Да! О дети! Вот и люби их после этого. Им даешь жизнь, с болью, крича, едва не умирая, им даешь свое молоко, свою кровь, жизнь свою. Все на свете готов сделать ради них. Не знаю, что уж там мальчишки, но все равно к родителям и эти относятся как негодники, все до единого; а вот девчонки… уж они-то мне знакомы: Гритье, — Маргерита, — так они теперь ее зовут в их офранцуженном бомонде; Гритье ласково толкалась на свет, она любила меня, заботилась, казалась благодарной. Мне нравилось смотреть, как она растет, становясь красавицей. Ребенком она была как добрый Господень цветочек. Когда девочкой стала, я уж за всем следила,
Тогда вступала Сиска.
— Мадам, — говорила она, — да не так ли у всех людей-то? Когда я увидела милого моего, — вот бедняга, позаботься, Господь, о его душеньке, — и как уж он мне приглянулся, — хотите верьте, хотите нет, но мне для этого хватило два раза на него только взглянуть, а через месяц он меня в жены взял. Уж какая я была гордая и веселая, ни о чем другом и думать не могла, разве что о работе. А раз пошла по шоссе Сен-Пьер с девушками, да как затяну веселую брабантскую песню, и кричала всем подряд: «Завтра я стану мадам!» Прохожие надо мною смеются, а меня и саму смех вовсю разбирает. То-то была красивая свадьба; и песни пели, и красивый фарфоровый сервиз подарили; горшочки, тарелки, все, что в хозяйстве нужно, а уж постельное белье и салфетки я сама прикупила. И муж мой какой гордый ходил; скажи мне кто тогда, что не грех бы вспомнить и о матери моей, и о сестричке, так я бы сказала, что нечего про них и думать. Шести недель еще не прошло, как они одни, вот и оставьте их в полном покое. И ваш малый добряк, уверена в этом, сами видели, как он спас ее и не стал брать ваши десять тысяч.
— Ради моего наследства, вот что, — отвечала Розье. — Не любишь ты меня, — прибавляла она, — раз тоже его защищаешь.
— Мадам, — отвечала, осердясь, Сиска, — не нравится — наймите другую; а я, между прочим, делаю для вас все, что могу, и работаю здесь за шестерых.
Розье прикусывала язычок. Как прислуга Сиска обходилась недорого: десять франков в месяц, не прожорливая и очень преданная.
II
В первые майские деньки зазеленели луга. В свадебное путешествие Поль с Маргеритой не поехали ни в Париж, ни в Лондон, ни в Вену — они спрятались в деревне, в Уккле, в очаровательном гнездышке.
Стоял чудесный, теплый и лучистый месяц май. Взаимными ласками были полны их тела, и цветы улыбались им; и казались они им еще ярче, чем есть. Голоса друг дружки звучали для них слаще ангельского пения. Маргерита думала, как Поль горделив и красив, но не говорила ему ни слова про это; Поль же подчас, идя позади нее, молча любовался ее округлыми бедрами и темной шевелюрой, в ярких лучах отливавшей в рыжину, ее загорелой кожей, круглым и крепким затылком, чуть широковатыми плечами, маленькими ручками, маленькой ножкой.
И, сходя с ума от любви, он говорил ей нежности.
Они любили друг друга: первые радости, рядом с которыми любая другая радость ничто; жажда, еще никогда дотоле не утоленная, все силы, чающие любить вечно и без передышки; истома, планы на будущее, милые пустяки, рассказанные тихонько, на ушко, точно важные секреты; таинственные интриги, цель
Каштаны в цвету; жасминовые кусты, с которых они украдкой обрывали цветы целыми букетами, зеленевшие вязы, чары листьев с их атласной зеленью, чуть прихваченной серым; казалось, что и солнце, и сумерки, и звезды любят их так же, как любят друг друга они, и принимают их под свой мягкий и теплый покров.
Они были счастливы, счастьем столь чрезмерным, что оно не позволяло им даже ничего требовать от внешнего мира, покрытого для их очей тем лучистым туманом, сквозь какой видят все окружающее наши глаза, когда кровь в жилах бурлит от желаний, воспламеняет взоры и набрасывает на природу причудливые покровы.
III
Они гуляли по полям в окрестностях Рюйсбрюка и только что остановились передохнуть.
Небо на горизонте светилось той теплой палевой голубизной, какая бывает в сильную жару. Радостно плыли по нему белые облачка, будто странники небесные, и, проплывая между небесами и деревней, отбрасывали на землю крупные тени.
Пейзаж выглядел жизнерадостным. Дорогу отделяла от лугов маленькая быстрая речушка, неглубокая, но бурливая, прозрачная и, кажется, бравшая начало из доброго источника. Вдали виднелся откос, поросший высоченными буками; еще дальше зеленели вязы, окружая уходившие вдаль бескрайние луга, обнесенные изгородью, рвами или бегущими ручейками.
У самого горизонта, среди густого леса, за длинным хребтом поросших кустарниками холмов, распахивал навстречу сиянию свои стрельчатые окна очаровательный готический замок, с изящными башенками по бокам. На деревьях чирикали веселые воробьи; жаворонки, взмывая под самое небо, щебетали радостную песнь; заливалась славка на плетне, не стесняя веселое сердце свое; и в этот месяц пробуждающейся любви суровое и загадочное племя насекомых, казалось, тоже зажило веселой жизнью. Резвились бабочки, описывая в воздухе затейливые круги; и, кажется, ни на что не пригодная кукушка, и та куковала уж не так заунывно, как обычно. На лугах счастливо и безмятежно паслись быки и коровы, пощипывая жирную травку; подальше, в поле, маковыми головками блестели пунцовые блузы работавших на земле крестьян; лучи солнца тысячью золотистых кристалликов поблескивали в прозрачной речной воде; маленькие серые рыбки стремительно проплывали в ручье, и жучки, похожие на стальные бусины, гонялись друг за другом, описывая в движении полукруги; бодрые стрекозы охотились за добычей, степенные пчелы собирали мед с прибрежных цветов. Все — люди, быки и коровы, насекомые и рыбы, птицы и цветы, деревья и луга, небо и солнце, были так великолепны в своей безмятежной кротости, жизнь, которая есть свет, пыл, любовь, веселье, являла себя в этих существах и вещах так сильно, так добро, так явственно, что Гритье остановилась и произнесла почти торжественным голосом:
— Господи Боже мой! Как прекрасно вокруг!
— Почему ты сложила руки точно для молитвы? — спросил Поль.
— Потому что я хочу молиться. Мы не одни здесь. В самом воздухе есть нечто, чего я не вижу, но что так же добро и всемогуще, как добр наш Господь, — прибавила она, побледнев, точно вдруг испугавшись. — Но он может очень рассердиться, если ты не будешь любить меня вечно.
По утрам, в их гнездышке, она причесывалась перед зеркалом, находила себя красивой и говорила:
— Следовало бы мне заказать свой портрет.
— Да вот же он, в зеркале, — отвечал он, влюбленно глядя на нее, — но хорошо ли ты спала, невыносимая ты ленивица?
— Нет.
И с одной из тех милых, нежных, благодарных улыбок, какими женщины награждают мужчину, сделавшего их счастливыми, она вдруг быстро прижимала зеркальце к груди и несколько раз поглаживала его. Потом, кокетливо, почти жеманясь, принималась довершать причесывание.
И тогда ее взлохмаченные волосы снова начинали глянцево блестеть и с помощью гребня завивались локонами.
Маргерита никогда не вышагивала рядом с Полем чванной походкой, подволакивая платье и отставив ножку, как принято у холодных дам. Не выплывала и из-за его спины томной и вялой павою, как бесчувственная деревяшка, холодная тень, больше озабоченная своим туалетом, нежели тем счастием, которое могла бы даровать сердечному другу. Никогда не говорила с отчетливостью, медлительностью, правильностью, непробиваемым спокойствием, какие отличают вялость души и флегматичную привычку лицемерить. Ласки ее не были расчетливы, а поцелуи — сосчитаны. Нет, она была живой, легкомысленной, и веселой, и грустной, и доброй, и сердитой, капризной и послушной, следуя то сильным, то слабым порывам собственного сердца; полагая себя так или иначе счастливой и погрустневшей, озабоченной тысячью печалей, когда появлялась складка на листе розы — на веселом ложе ее счастья.