Свадебный подарок, или На черный день
Шрифт:
Все! Борис застегнул пальто и вышел из подъезда. На мгновенье замер, — показалось, что переулок какой-то другой, незнакомый. Нет, тот же, только непривычно пустой.
Он двинулся вперед. Но почему-то не влево, как собирался, а в ту сторону, куда ушла колонна. Свернул за угол. На улице, во всю ширь мостовой, чернела большая колонна людей. Желтые звезды на спинах виднелись издали.
Борис шел, уставившись на последний ряд. С краю, кажется, идет Веня. А рядом с ним, судя по росту, Изя Горелик.
Он понимал, что не должен идти за ними. И на таком расстоянии не должен. Тем более всматриваться,
И все равно смотрел. Шел и смотрел. Только когда они стали сворачивать к гетто, он словно очнулся. Повернул обратно и быстро зашагал прочь. Мелькнула мысль, что слишком резко повернул, внезапность тоже может показаться подозрительной. Но сразу одернул себя — только не паниковать. Никто не обратил внимания. Да и с какой стати на него должны обращать внимание? Он просто идет по улице. Как все. Как сам ходил прошлой зимой. Всего только прошлой зимой. Да и весной тоже. Он мог ходить по всему городу. Домой. Из дому. На лекции. К Владику. К Винценту.
Отец их называет петухами. «Как поживают твои петухи?» И на самом деле, когда они спорят, становятся похожими на сердитых петухов. Еще хорошо, что спорят редко и только об одном — о корнях зла, породивших конфликты между Литвой и Польшей. Владик уверяет, что во всем виноват литовский князь Ягела. Женившись на польской королевне Ядвиге и став одновременно королем Польши, он роздал литовцам польские земли, чем, естественно, вызвал недовольство поляков. А Винцент доказывает, что все было как раз наоборот — это польские феодалы стали притеснять литовцев. И не столько в Йогайле (даже называют его каждый на свой лад) главная причина, сколько в Люблинской унии. Польше это объединение с могущественной — от Балтийского до Черного моря — Литвой было выгодно, а вот для Литвы оно явилось началом упадка. Тут Владик и начинает петушиться: зато Литва стала частью Речи посполиты, а литовцы — шляхтичами; обвиняет Винцента в необъективности. Тогда тот недоволен: «Обвиняешь, потому что не можешь убедить. Обвинение — оружие слабых». Приводит новые доводы. И так — пока не переворошат до мельчайших подробностей всю историю обоих государств.
Вдруг Борис спохватился, что он, оказывается, идет к Владику! И правильно. В бункер он еще успеет. Ведь собирался к Владику. И к Винценту. Они уже, наверно, что-то предпринимают. Давно надо было дать им знать, что он готов к ним присоединиться. Чертовы геттовские стены. Не только отгородили от всего и всех, но еще чуть не превратили в какого-то… какого-то… Так можно дойти до того, что на самом деле ничего, кроме страха, не будешь испытывать. Молодец папка, что не поддался. Правда, он хочет только спасти семью. Но что еще он может? Уже слишком стар для активного сопротивления. А они с Виктором должны. Марка тоже надо будет вытащить. Нечего ему там сидеть с женщинами. И если у Владика уже что-то налажено…
Увидев выступ Владикиного дома, он ускорил шаг. По лестнице взбежал. На двери белеет какая-то бумажка. Он нетерпеливо дернул ручку звонка. Там, внутри, звякнуло.
Почему никто не открывает? Он дернул еще раз. Опять звякнуло, громче.
Все равно не открывают.
А ведь бумажка… Она наклеена снаружи, на обе створки. Только теперь он разглядел печать.
Значит, квартира опечатана! А опечатывают, когда… когда из нее выгоняют всех, кто там жил. Значит, не только Владика забрали. Родителей тоже. И Эльжуню. В гимназии он ее называл «хвостиком». «Пошли, хвостик». Оттого, что их родители требовали, чтобы он после уроков обязательно шел домой вместе с нею.
Квартира опечатана…
Он смотрел на эту белую полоску бумаги…
Куда их увели? Когда? Спросить бы у кого-нибудь. Он повернулся было позвонить в соседнюю дверь, но сразу спохватился, — а если откроет немец?
Он стал медленно спускаться по лестнице. Еще раз оглянулся. Бумажка все так же белеет…
Вышел на улицу.
Борис понимал, что должен идти бодро, так же, как шел сюда. Но почему-то еле плелся. Даже шаркал ногами, как отец в последнее время…
Отцу он о Владике не расскажет. Да и что рассказать?..
Винцент должен что-нибудь знать. Он опять зашагал быстрее. Не боялся бы вызвать подозрение, побежал бы. Но нельзя.
Если они уже что-то предприняли, то, конечно, вместе. И Винцент в курсе. А в бункер он успеет, комендантский час еще не скоро. В городе он начинается позже, чем в гетто. Кажется, на целый час позже.
Вдруг он вздрогнул. Немцы! Прямо на него идут два офицера. Бежать нельзя. И бояться нельзя, — страх притягивает. Надо казаться спокойным. Совершенно спокойным.
Прошли. И не посмотрели на него. Это естественно. Не могут, да еще офицеры, останавливать каждого прохожего. А он прохожий. Такой, как все.
Дом Винцента совсем недалеко. Когда-то Владик шутил: «Винцент очень удобный друг. К нему и в дождь можно не промокнув добежать».
Перед парадной Борис привычно глянул на крайнее окно — дома ли Винцент — и сразу разозлился на себя: это раньше можно было по свету в окне определить, дома ли человек. А теперь все окна одинаково черны. Затемнение.
По лестнице поднимался медленно. Не решался глянуть на дверь. Лишь когда уже подошел…
Бумажки нет! Только почтовый ящик и звонок.
Он тихонько позвонил. Еще раз, чуть дольше. К двери, кажется, кто-то подошел, но не открывает. Он опять потянул ручку звонка.
— Кто там?
Отец Винцента, старый Сонгайла.
— Откройте, пожалуйста. Я… — Но в последнее мгновенье решил своего имени вслух не называть.
— Я к Винценту.
— Его нет.
— Тоже… нет?!
За дверью тихо.
— А… где он?
— Кто спрашивает?
— Его товарищ. — Неужели старик не узнает его по голосу? — Мы вместе учились.
Наконец защелкал засов. Еще один. Еще.
— Добрый вечер.
В передней светло. Вешалка та же. И оленьи рога. И подставка для зонтов. Только старый Сонгайла какой-то другой. Растерянный.
— У нас теперь условный знак. И когда звонят иначе, — пугаемся, что чужие. — Он стал задвигать засовы. Верхний. Средний. Нижний. А раньше был всего один.
— Извините, я не знал. Винцента действительно нет?
Но старик будто не расслышал. И, кажется, недоволен его приходом.
— Вы не беспокойтесь, никто не видел, как я сюда шел.