Свадебный подарок, или На черный день
Шрифт:
He мертвый он… сейчас доползет. Зачем?.. Ведь…
IX
Винцент смотрел, как Борис спешит. Про себя даже поторапливал его. Скорей бы дошел до поворота. А там сразу ограда и дыра. Сможет за нею спрятаться, подождать своих. Только бы скорей дошел!
Все-таки надо было уговорить родителей оставить его до утра. Не каждую же ночь бывают проверки.
Чего он оглянулся? Боится идти по пустой улице и хочет вернуться? Нет, пошел. Даже прибавил шагу. Конечно, страшно. Это только на словах или там, в гетто, им кажется, что здесь все
Борису даже полезно немного перетрусить. Остынет. А то, видите ли: «Во все времена и все войны врагу оказывали сопротивление». Мало ли что было когда-то. Никакой Наполеон и никакой Вильгельм не был, так страшен, как Гитлер. Перед ним уже спасовало столько государств. И русские. Пели: «Если завтра война», а тоже пока не очень справляются. Можно подумать, что когда им возьмется помогать Борис Зив…
Вдруг Винцент увидел, как из-за угла вышли двое. Патруль! Вспыхнул фонарик…
Что он делает? Бежать нельзя! Они же будут стрелять!.. Так и есть…
Упал!
Подошли… в лежащего… трижды…
Все… Оставили его и пошли дальше. Как ни в чем не бывало…
Идут сюда! Он быстро закрыл дверь. Повернул ключ.
Дверь заперта. Заперта.
— Что ты тут стоишь? — Он даже не слышал, как отец спустился. — Мама волнуется. Стреляют где-то совсем близко.
— Больше не будут стрелять.
— Хорошо бы. Но кто знает…
— Я знаю. Они стреляли в Бориса.
— Почему ты… так… думаешь?
— Я видел…
— Но он же был без звезд!
— Все равно. Уже комендантский час. А ты не позволил его оставить.
— Тише! Ради Бога, тише.
— Правильно. При мертвом говорят шепотом. Даже когда он далеко, на улице. Но этот мертвый — Борька…
— Может, он не…
— Пришел ко мне как к другу. А я откупился ломтем хлеба.
— Но, может быть, он только ранен.
— Он — как к другу. А я — ломоть хлеба…
— Господи, да не говори ты так!
— Как я должен говорить? Борьку убили. Понимаешь, убили!
Отец не ответил. Прислушивается.
— Не беспокойся, папа. Они уже прошли.
— Кто?
— Патруль. Те двое, что его убили. И я сейчас выйду.
— Куда?
— Туда, к Борису.
— Нет, лучше я.
— Я сам должен…
— Но я скажу тебе правду. Честное слово, правду.
— Я сам должен… И если он живой, приведу. Мама его перевяжет. Спрячем в моем укрытии. Я сам должен.
Но открыть дверь и двинуться с места было трудно. Очень трудно…
X
Аннушка вздохнула. Знал бы Даня, как она хочет поверить в его объяснения. Боренька потому не пришел сюда, что не хотел лишний раз рисковать ни собой, ни ими. И правильно сделал: какой смысл приходить, если все равно не собирался здесь оставаться, как он говорил, отсиживаться. И Даня опять, в который уже раз за эти дни, принимался пересказывать ей их разговоры.
Аннушка слушала. Она уже знала их наизусть. Но Даня повторял Боренькины слова, некоторые почти его голосом. Поэтому она старалась не замечать, что иногда в этих пересказах появляются новые подробности. А еще потому она готова была бесконечно их слушать, что чувствовала — успокаивая ее, Даня успокаивал и себя.
Она очень хотела верить. И хотела,
В первые ночи она все ждала. Прислушивалась. Если бы не боялась выдать свое беспокойство, стояла бы у двери. Потому что не может такого быть, чтобы Боренька не пришел, хотя бы совсем ненадолго, только попрощаться. Понимает ведь, что теперь, когда расстаются…
А может быть, не пришел именно для того, чтобы не прощаться? Это раньше, когда выходил из дому ненадолго — на лекции, к товарищу или в кино, — не страшно было бросить матери: «Я пошел», сказать, когда вернется. А теперь… Теперь не получилось бы прежнее: «Я пошел!» Тем более, что не может он сказать, когда вернется.
Когда она поняла, пришлось понять, что он не придет, оказалось, что прислушиваться и ждать его было легче, чем представить себе, что у Бореньки в руках оружие. Когда он был маленький, у него даже игрушечного пистолетика не было. И у Виктора не было, — Даня говорил, что у детей не должно быть игрушек, которые могут пробудить жестокость.
А теперь…
Она же ничего не говорит. И понимает Бореньку. Не может молодой парень сидеть здесь, с ними, когда кругом такое. А что маме страшно… Так ведь и у тех ребят, которые на фронте, и у Боренькиных товарищей, с которыми он теперь, тоже есть матери. Если он не пришел попрощаться, опасаясь, что она будет отговаривать, то зря. Не стала бы она его отговаривать. Понимает.
Господи, ну что это за время, когда и отпускать от себя страшно и удерживать нельзя.
Надо радоваться, что остальные дети — Яник с родителями и Нойменька — здесь, пусть в этом темном заиндевевшем подвале, а все-таки не в гетто. Но радоваться трудно. Тревога за Бореньку не дает… И плакать нельзя. Получится, что она его уже оплакивает.
Только один раз не выдержала. Яник сидел между нею и дедом. Виктор часто подсаживает его к ним. Грех говорить, но и это не помогает.
Что теперь может быть лучше, чем прижать к себе Яника. Укутанный поверх шубки еще и в одеяльце, в двух шапках, иногда еще ножки обмотаны рюкзаком, сидит он между ними, и они с Даней — то один, то другой — шепчут ему сказки. Раньше, даже в гетто, оттого, что там все-таки еще было где двигаться, побегать, он не очень любил длинные сказки, не хватало терпения дослушать до конца. Теперь только успевай их вспоминать. Или придумывать. Особенно он любит сказки про хорошего мальчика, которого тоже звали Яником. И вот, когда она рассказывала, как тот Яник поскакал на своей деревянной лошадке, малыш очень удивился: «Как же лошадка скакала, если она деревянная?»
В одно мгновенье время унеслось вспять, когда Боренька был такой же маленький. Он плохо ел, без сказки не накормить было. Сколько она их тогда напридумывала! О птицах, зверюшках, а когда вот эту, про деревянную лошадку, придумала, Боренька серьезно так сказал: «Деревянные лошадки не могут скакать. Они не настоящие». Вспомнила и не выдержала… Яник, доброе сердечко, тоже заплакал. Всех переполошил. На расспросы, почему он плачет, где болит, он только мотал головой: «Не болит. Но бабушка плачет». Она, конечно, сразу перестала, Виктор взял его к себе, принялся играть с ним в его любимые «отгадайки», но Яник еще долго всхлипывал.