Сваня
Шрифт:
Впрочем, назвать так это сооружение человеку, мало знакомому с авиацией, было бы сложно, самолет был необычен: продольные и поперечные алюминиевые трубки, непомерно широкие и размашистые фанерные крылья, внизу, за крыльями, висел мотор с выкованной Балясниковым лопастью. Кабины как таковой не было. Спереди, средь трубок, закреплено было фанерное сиденье, да руль, да ветровое стекло, снятые опять же с вышеупомянутого мотоцикла.
Утреннее солнце восходило над белым льдом, сковавшим море почти до самого горизонта. В воздухе летали и искрились острые хрустальные иглы. Морозец разбил, расшершавил
Он завел мотор, сел в «кабину» и взялся за штурвал. На толпу и не глянул, только прихлопнул правой рукой шапку и втянул голову в плечи. Мотор стучал какое-то время ровно, потом взревел, как остервеневший псина, отчего несколько оробевший передний ряд отпрянул назад, и самолет побежал по льду. Все скорее, скорее. Двадцать метров, пятьдесят, сто… Пора бы взлетать.
Но самолет не взлетел.
Он добежал до первого ропака и врезался в него левым крылом. Его резко развернуло, качнуло, крыло отломилось… Герасима отбросило метров на пять, и он зарылся в колючей снежной замети.
Толпа ахнула и ринулась к нему. Но Балясников встал сам, поднял со снега шапку и, нахлобучив на голову, ни на кого не глядя, побрел к дому. Там, не раздеваясь, бухнулся на кровать и молча слушал Зинаидины причитания и сборы. Она опять уходила.
Герасим не стал уговаривать ее, зная, что бесполезно. Но вечером предпринял попытку наладить отношения и потопал к тещиному дому. В дом заходить не стал, звякнул щеколдой на калитке.
— Зина, выдь, — попросил.
Жена на этот раз не заставила себя ждать, через полминуты уже была на крылечке: видно, знала, что разговор предстоит…
— Уйди, заразина, чтоб духу твоего… — крепко повысила она голос, и Герасим попытался сразу встрять, чтобы расслабить обстановку.
— Понимаешь ты, элероны у меня не сработали, да и угол у крыльев не так немного рассчитал, высоту не набрать было…
— Башка у тебя не сработала, а не эти, как их… — Зинаида мало разбиралась в авиационных терминах и поэтому перешла на более привычные, бытовые. Сделала скорбное лицо и закачала головой.
— Это я столько годиков с дуриком маюсь, а! Верно говорят, гвоздь у тебя в одном месте!.. Посмешище из меня сделал… Где мотоцикл, галюзина, где?
— Он же старый был, Зина, все равно…
— Лучше бы ты пропил его, змей, чем вот так кокнуть!
— Чем же лучше-то? — удивился такому повороту Герасим.
— Меньше бы люди смеялись.
Зинаида схватила пустое ведро, стоявшее тут же рядом, на крыльце (видно, припасенное), и кинула им в Герасима. Ведро не долетело, но забренчало на всю деревню.
— Уйди с глаз! — крикнула жена вслед.
Разговор не получился.
3
Считай всю неделю над деревней, вдоль морского берега, тянулись серые и белые клинья, шеренги, «нитки» птичьих стай. Герасим видел их всякий раз, когда шел на работу в свою кузню, когда возвращался обратно. Всякий раз он подолгу стоял и глядел на небо.
Пронзительно, словно горько обиженные маленькие дети, плакали, улетая к югу от моря, расставаясь с ним, полярные гагары.
«Ага-ага» — соглашались друг с другом, покидая родные, но остылые края, гуси-гуменники.
«Кырлы-ган» — потерянно-прощально горланили запоздалые журавли.
«Клин-клини» — звенели печалью колокола лебедей.
А на море густой черно-белой россыпью плавали казарки, ссорились там из-за корма и не торопились никуда улетать. Этим самым они обещали долгую осень.
В субботу Герасим опять пошел на капканы.
Тропинка юлила по неровному, бугристому берегу Середнего озера, то резко вскидывалась вверх, то ныряла в холодные мелкие ключи, густо изрезавшими своими прозрачными струями спуск к воде. Герасим не любил ходить по этой тропинке: поневоле прыгаешь на ней как козлик, вверх-вниз, с бугорка на бугорок. Обычно он обходил озеро по верхней тропе, идущей по вершине угора, растянувшегося вдоль всего берега.
Там, на угоре, рос лес, веселый, разноцветный, березо-еловый. В нем обычно жировали рябчики и всякий раз высвистывали по сторонам дорожки свои немудреные песенки, очень схожие со свистками пацанвы, вызывающими сверстников из дома на улицу.
На этот раз нашлась причина прошагать вдоль озера. Третьего дня к нему в кузню заглянул сосед Витька Шамборов, просто так зашел, потрепаться, и, наряду с прочими новостями, рассказал, что видел на Середнем лебедя.
— Плавает одинешенек под тем берегом, — удивлялся Витька, — на юг не улетат, че он, сдурел? Зима же скоро…
Этот рассказ неизвестно по какой причине задел Герасима, какая-то глубинная струнка тихонько ойкнула в нем и зазвенела по сердцу щемяще-тоскливо и неизбывно. Что-то растревожилось в нем, смутно еще, неоформленно легла на душу тень его, Герасима, вины за одинокого лебедя, отбившегося от своей стаи. Ведь он стрелял… стрелял же!
Стрелял.
Он перестал было верить Витькиному рассказу, когда все же увидел лебедя. Тот плавал на другой боковине озера, там, где лес спускался с высокого угора к самой воде. Угор и лес вырисовали на ней длинную темно-коричневую тень, и лебедь, хотя до него было далеко — метров семьсот — восемьсот, резко выделялся на ней белым, фигурно вырезанным пятном. Туловище, длинная прогнутая шея… точно, лебедь!
— Че он, сдурел! — тихо, но с возмущением сказал сам себе Герасим. — Замерзнуть тут решил? Не улетает…
На Долгом он опять проверил капканы. На этот раз почему-то суетился, нервничал, что ли, черт его… Пойманных ондатр шкерить не стал, «обжегся» на первой же: второпях сделал порезы на шкурке. Испортил. Остальные пять штук побросал в рюкзак. Решил все сделать дома, в бане. Там в предбаннике еще лучше: тепло, электричество, готовы пяльца. Там уж будет и ясно все, с этим лебедем.