Свергнуть всякое иго. Повесть о Джоне Лилберне
Шрифт:
Уильям Уолвин. «Справедливый в цепях»
«Сэр, я свободнорожденный англичанин и, следовательно, не гожусь в рабы или вассалы их сиятельствам лордам. Я также человек, приверженный миру и покою, и желал бы не нарушать их, если только меня не вынудят к этому. Но бежать на цыпочках к свидетельскому барьеру их сиятельств было бы равнозначно для меня предательству своих прирожденных прав. Сэр, конечно, вы можете применить ко мне насилие и притащить меня из
Джон Лилберн. Из письма смотрителю Ньюгейтской тюрьмы
11 июля, 1646
Лондон, Ньюгейт и Вестминстер
Шляпа была как будто нарочно для такого случая. Тулья ее держалась на гибких пластинах из китового уса, которые быстро — хоть садись на нее, хоть спи на ней, хоть топчи ногами — возвращали ей правильную форму. Лилберн отвернулся лицом к стене, расстегнул камзол и запихал шляпу на живот, под пояс. Дверь камеры он задвинул столом еще с вечера и две ножки стола опустил в щербины в полу, которые сам же и расковырял железным гребнем. Нехитрый прием, но заставит их повозиться не меньше, чем в прошлый раз. Внутренний засов у него сняли еще в июне, когда им пришлось взламывать дверь, чтобы тащить его на первый допрос к лордам.
«Свобода свободному» проняла их тогда довольно крепко. На лицах было написано презрение, злоба, настороженность, но только не то высокомерное равнодушие, которое они так любили напускать на себя. Манчестер — тот вообще вел себя не как спикер палаты, а как бедная жертва клеветы, пришедшая просить защиты. Что ж, сегодня он тоже не собирался щадить их; они сами спровоцировали его на борьбу, теперь должны почувствовать, что кресла давно трясутся под ними.
— Мистер Лилберн! Эгей! Долговязый Джон, где ты там? Покажись-ка, тут кое-кто хочет перемолвиться с тобой словечком.
Он подошел к окну, выглянул во двор тюрьмы. Утренняя муть висела в воздухе, подсвеченная наверху солнцем, и двигалась так лениво, будто еще прикидывала, обернуться ли ей дождем или так и остаться влажной, постепенно разогреваемой духотой. Крик донесся снова. Лилберн понял, что кричат не со двора, а из окна напротив. Какой-то небритый проходимец махал ему просунутой сквозь решетку рукой, строил гримасы, посылал воздушные поцелуи. Потом лицо его пропало, за прутьями мелькнул женский чепец, и родной голос, полный ликования и испуга, прорезал сумрак двора:
— Джо-о-о-он!
— Лиз?! Что ты там делаешь, боже правый?
Лилберн вцепился в прутья и пытался растянуть их в стороны. Поврежденный глаз уже отказывался служить ему на таком расстоянии, да и здоровый неожиданно налился слезой, видел как сквозь туман.
— Я все-таки прошла, видишь! Они не пускают к тебе никого, но я узнала, кто сидит в камере напротив твоей, и назвалась женой этого джентльмена. У него их, похоже, так много, что одной больше, одной меньше — разница невелика.
— Элизабет, слушай…
— Это такой простой трюк, я даже не надеялась, что мне удастся.
— Элизабет, они все же потащат меня на свой фарсовый суд. Как раз сегодня. Ты успела очень вовремя.
— Боже, сегодня? Еще бы несколько дней! Ты не представляешь, какой крик поднялся в городе в твою защиту. Распечатана прокламация, тысячи подписей. Памфлеты так и летают из рук в руки, куда ни глянь. «Справедливый в цепях!», «Жемчужина в навозной куче!» Их рвут из рук. Жемчужина моя, ты сейчас знаменитей, чем генерал Ферфакс.
— Лиз, а ты-то как? Как младенец? Скоро ему на свет? Говори скорей, а то они, кажется, уже идут за мной.
— Джон, не бойся за меня. Это главное, что я хотела тебе сказать: за меня не бойся. Все помогают мне, да и у самой сейчас столько сил! Я прошу, и мне дается, прошу — и дается. И вместе с силами — радость. Кэтрин ругает меня бездушной за то, что я почти не плачу, но ты-то поймешь. Ты ведь сам мне рассказывал про такое. Будто вылетаешь из собственного тела, и только ветер свистит в ушах, и ничто-ничто уже не может тебя достать. Джон, я хотела, чтоб ты знал: я счастлива тобой. Слышишь? Все равно счастлива!
— Лиз! Мой столик трещит! Они сейчас ворвутся. Но я не дам им потачки. Так и скажи всем в Виндмилской таверне. Их власть держится лишь до тех пор, пока мы ее сносим. Пусть друзья шумят, пусть протестуют, но только пусть не просят пожалеть и помиловать бедного, израненного подполковника. Если они решатся сегодня…
Последние его слова были уже почти не слышны из-за грохота. Наконец ножки стола подломились, дверь распахнулась — он услышал топот сапог, почувствовал цепкие чужие пальцы на своих плечах, локтях, ногах. Его рванули, голубой квадрат зарешеченного окошка перевернулся в глазах, голова больно ударилась о пол.
Потом волокли по коридору.
Потом вниз по лестнице, на улицу, в повозку — лицом в солому.
Какая-то улюлюкающая компания, человек в сорок, окружила его и конвойных, двинулась рядом, впереди, сзади.
Сначала он не мог понять, куда его везут, не узнавал улиц. Почему не выезжают на Стрэнд? Почему эта отчаянная братия, которую уже кто-то подпоил с утра, вопит что-то о скучающем палаче и веревке под Тайбернскими воротами? Потом догадался: боятся. Боятся толпы, возмущения, свалки и везут в объезд, на Тайберн, словно обычного вора. Довольно громоздкий спектакль.
От соломы нестерпимо несло навозом и гнилью, голова гудела.
Он перевернулся на спину, вытер лицо, протянул поудобнее ноги. Какая-то старушка, высунувшись из окна верхнего этажа, грозила ему сухоньким кулачком. Полоскалось на веревках белье, голуби толклись на карнизах. Перемазанный сажей человек полз по черепице, держась за веревку, привязанную к каминной трубе. Стражник, сидевший на краю повозки, что-то сказал вознице, тот подобрал вожжи — колеса застучали реже. Видимо, подсудимого велено было доставить к определенному часу, не раньше, не позже; а то, чего доброго, у друзей его хватит наглости устроить сборище прямо под окнами Вестминстера.