Свет далекой звезды
Шрифт:
И тогда он с горечью понял, что молчит потому, что этот ставший ненавистным ему человек слишком бесцеремонно заглянул в его душу и увидел то, что Завьялов не позволял увидеть никому, даже самому себе.
— Едут! — вскричал Симонюк, вскакивая на свои короткие ноги с быстротой, необъяснимой при его комплекции. — Ну, договорим в следующий раз…
— Следующего раза не будет, — громко сказал Завьялов.
— Чего, чего?.. — недоуменно переспросил Симонюк, уже собравшийся бежать навстречу грузовой машине, в кузове которой стояла девушка в
— Спеши, Симонюк, — уже не сдерживая своей злобы, сказал Завьялов, — спеши. Жри свои бутерброды!
Он отвернулся и зашагал в противоположную сторону.
И как только он понял, что решение принято, что он больше никогда не придет к Симо-нюку, злоба его утихла. Была уже не злоба, не возмущение, а только грусть. Ведь этот человек был тоже частью его прошлого, рука его тоже прикасалась к тому письму! Но скоро и это чувство прошло. И в том, о чем он думал сейчас, уже не было места для Симонюка.
Завьялов широкими шагами пересекал поле аэродрома. Готовящиеся к полетам курсанты увидели его и побежали навстречу.
Расстояние между ними сокращалось, и Завьялов уже собирался шутливо вытянуть вперед руки и сказать: «Я в отпуске, в отпуске, ребята, никаких вопросов…» Но вместо этого он, в течение года преподававший этим молодым людям теорию полетов, не мог удержаться, чтобы не спросить, какое упражнение выполняют они сегодня, и услышал, что сегодня отрабатывают слепой полет по приборам.
Завьялов хотел ответить: «Так, так, ну, желаю успеха!» — но неожиданно для себя повернулся к ближайшему курсанту и спросил, точно ли он запомнил порядок выполнения разворотов и виражей в закрытой кабине и на что должен обратить особое внимание, сев в кабину и закрывшись колпаком… Выслушав четкий, немного взволнованный ответ, он решил задать еще один вопрос, а потом попрощаться и уйти.
Завьялов спросил, как правильно в слепом полете распределять внимание при контроле за показаниями приборов, потому что по личному опыту знал, насколько это важно для молодого летчика. Ведь многочисленные приборы — единственное, что видит перед собой летчик, сидя под фонарем, изнутри закрытым непроницаемым брезентовым колпаком.
Потом он задал еще один вопрос и еще один… и уже не мог заставить себя уйти, прежде чем не увидит, как эти ребята сядут в машины и совершат свой первый в жизни слепой полет.
6. Прогну начать розыск…
— Я должна вас немного огорчить, — преувеличенно бодро сказала Завьялову Коросты-лева, едва он переступил порог отдела иллюстраций. — Письмо все еще не нашли. Дело, видите ли, в том, что секретарь отдела уехала в отпуск, а заменяющая ее девушка недостаточно опытна…
Коростылева сидела за своим маленьким письменным столом, и перед ней были разложены (Завьялов заметил это, едва подошел к столу) все фотографии, помещенные на той журнальной странице.
— Я хотела опросить фотокорреспондентов, которые давали материал для этой полосы, — продолжала Коростылева. —
— Но что же делать? — с отчаянием спросил Завьялов.
— Сохранять спокойствие.
— Но я не могу ждать! — воскликнул Завьялов.
— Почему?
— Я…
Завьялов осекся. Что он мог ответить на этот, казалось бы, простой, но такой бессмысленный, нелепый вопрос? Знать, что Оля жива, и не броситься на телеграф, на вокзал, в аэропорт? Как объяснить это? Как признаться, что Оля для него — потерянная звезда, вдруг снова загоревшаяся в его жизни?
— Вы не должны огорчаться, — сказала Коростылева и дотронулась своими длинными, худыми пальцами до руки Завьялова. — Вы уже убедились, что та, которую ищете, жива. Это совсем недавние снимки.
Наступило молчание. Потом Завьялов спросил:
— Послушайте, а не может случиться так, что это фото попало в журнал… вон из тех папок?
И он показал на стеллажи, заполненные толстыми дерматиновыми папками.
— О нет! — решительно ответила Коросты-лева. — Там Летопись. История. Там все имеет свое имя… И люди и события.
— И плохие и хорошие? — усмехнулся Завьялов.
— Как это и бывает в жизни.
— Й обо все этом напечатано в журнале? — О нет. Процентов двадцать пять, не больше.
— Для кого же вы храните остальные семьдесят пять? — удивленно спросил Завьялов.
— Ну… на всякий случай. И для истории.
— Что это значит? Почему вы не показываете свою Летопись нам, современникам? Ее надо опубликовать отдельной книгой.
— Зачем?
— Чтобы можно было вспомнить прошлое, хорошее и плохое, найти своих родных и близких, вернуться в те времена, когда мы были лучше или хуже…
— Но зачем?
— Вот опять вы спрашиваете: «Зачем?»! — воскликнул Завьялов. — Помните, в «На дне» Горького татарин кричит: «Надо играть честно!» А Сатин спрашивает: «А зачем?» Есть вещи, которые не требуют объяснений.
— О, сколько еще вещей в нашей жизни требует объяснений! — тихо сказала Коросты-лева.
Завьялов внимательно посмотрел на нее. Седые волосы. Усталые глаза. Морщины. Много пережила? А кто не пережил много за эти годы!..
— Вот и надо объяснить, — угрюмо повторил Завьялов. — И, кажется, уже начали объяснять. А как это сделать, не обращаясь к памяти людей? А вы заперли эту память. Уложили ее в свои дерматиновые папки и заперли.
Коростылева покачала головой.
— Вы не говорили бы так, если бы знали, сколько таких папок уже раскрыто за последний год, — сказала она. — Но иногда я задаю себе вопрос: а надо ли это делать? Человеческая память добра, она притупляется и уже не так страшно ранит сердце.