Свет далекой звезды
Шрифт:
Не помню, с чего все началось… Может быть, с того, что он стал со мной советоваться, нельзя ли срок его работы над диссертацией с двух лет сократить до одного года. «Иначе, — воскликнул он, — мне придется торчать здесь целых два года!» Он произнес все это с такой искренностью, что мне трудно передать вам то чувство, которое охватило меня при этих словах. У них был богатый, многообразный подтекст. Во-первых, из этих слов следовало, что все мы здесь «торчим» и что это для нас, людей замшелых и примитивных, естественно. А вот ему не только постоянная работа здесь, но даже мысль о ней, перспектива временно остаться с нами представляются невыносимыми. Во-вторых, из слов Вострякова вытекало, что его, в сущности, ничто, кроме диссертации, не интересует, да и само содержание ее важно лишь постольку, поскольку она обеспечит ему кандидатскую степень. Я слушал Вострякова и думал: странный молодой человек! Кто он такой? Наивен или попросту неумен, настолько неумен, что даже не осознает оскорбительный для всех нас смысл своего восклицания? Или настолько самоуверен, что не допускает и мысли о том, что мы можем сомневаться в его превосходстве, в его праве на особое
И вот размеренное течение нашей жизни было нарушено приездом того института, который вы разыскиваете. Впрочем, насколько я знаю, это был не весь институт, а какая-то его часть, лаборатория. Работали они засекречено, дом, который мы им отдали, обнесли оградой… Однако секреты секретами, а места наши уединенные, все люди на виду, и в их клубе мы бывали часто… Однажды Востряков говорит: «Можно, я гостью приведу?» Вечером является с молодой женщиной, в шубке явно нездешнего покроя, но в валенках. Она протягивает мне руку и называет себя. Это была Миронова Ольга Алексеевна.
Гладышев взял прут со вставленной в него ложкой, зачерпнул из котелка, подул, попробовал, положил туда что-то, покачал головой…
Завьялов насторожился. Было такое чувство, будто кто-то с силой надавил на его плечи. Он подался вперед, боясь пропустить хотя бы слово.
— Она сняла свою шубку, — продолжал Гладышев. — Давно уже я не видел таких привлекательных женщин. Ее не портил даже шрам на виске. Глаза большие и внимательные, волосы назад зачесаны… Вам, конечно, смешно слушать, как я ее расписываю, ведь мне шестьдесят четыре года. Но я не мог не заметить ее привлекательности. Скажу больше: мне показалось очень естественным то, что я вижу их вместе, Ольгу Алексеевну и Вострякова. Не сердитесь, я рассказываю все как было. Оба они молодые, красивые… Не помню, говорил ли я вам, что и в нашем коллективе немало женщин работает. Или пригляделись мы друг к другу, или впрямь наша работа — то на воде, то на льду — накладывает свой отпечаток на наружность человека, но только, повторяю, мне показалось естественным, что с Андреем Андреевичем появилась именно такая женщина, как Ольга Алексеевна. Она посидела у нас недолго, я чай вскипятил… Потом Андрей Андреевич пошел ее провожать до автобуса — она в то время еще в городе жила. Возвращается взволнованный, восторженный. «Понравилась?» — спрашивает. «Что ж, отвечаю, скрывать не буду…» Тут он мне начинает рассказывать о ней: какая, мол, великолепная биография: бывшая фронтовичка, летчик, два боевых ордена. И в то же время такая женственность, такая мягкость. Ну, сами понимаете, какие слова находит мужчина, когда ему нравится женщина…
Он подбросил сухие сучья в костер и продолжал:
— То, о чем я вам рассказываю, происходило в феврале этого года. Прошло еще немного времени, и в нашу глушь стали доходить сведения о том, что было в Москве. На партийном съезде. Жизнь моя сложилась так, что мне всегда приходилось работать вдали от крупных культурных центров, в маленьких, но сплоченных коллективах. Ни я, ни моя жена в прошлые годы непосредственно не пострадали, если иметь в виду все эти беззакония и репрессии. Но решения съезда я принял всем сердцем, потому что они не только положили конец беззакониям, они новую большую перспективу для народа открыли… Я понимал, чувствовал, что теперь и в мою жизнь входит что-то новое. А вот Андрей Андреевич Востряков воспринял решения съезда совсем по-иному. Он и до сих пор жил так, будто его все время что-то подхлестывало. Только не в смысле работы, а… ну, как бы вам это объяснить?.. Его все время точно сверлила мысль, что он опаздывает куда-то, тратит больше, чем нужно, времени на то, что является для него не главным, преходящим. По вечерам он долго и с пафосом говорил мне, что мы живем теперь в такое время, когда талантливым людям открыты все пути, что нельзя тратить лишней минуты и что он завидует Ольге Алексеевне, которая занята такой важной, ответственной работой, к которой постоянно приковано внимание правительства. Ему хотелось как можно скорее разделаться с диссертацией. Я внимательно слушал его и старался понять одну все время ускользающую от меня мысль. Я никак не мог постигнуть, что именно имеет в виду Востряков, когда говорит о своем будущем, о том, что начнется после того, как он «разделается» с диссертацией. Иногда мне казалось, хотя я старался убедить себя в обратном, что Востряков торопится совсем не потому, что жаждет приняться за новую, важную работу, за главное дело своей жизни, но лишь для того, чтобы поспеть, именно поспеть к какому-то большому пирогу, который теперь, когда доступ к нему открыт всем, могут съесть без него. Меня коробило и то, что, говоря о работе Ольги Алексеевны, Востряков восхищался совсем не смелостью, не самоотверженностью этой женщины, которая — мы хорошо знали это — рисковала своей жизнью, работая над неисследованными сортами топлива. Он восхищался тем, что ее работа имела, так сказать, первостепенную государственную важность. Признаюсь, в то время я все еще хорошо относился к Вострякову и не хотел истолковывать его слова, его устремления в плохом для него смысле. Я старался убедить себя, что для него, молодого, полного энергии человека, в какой-то степени естественно стремиться к бурной деятельности. Чтобы посвятить свою жизнь работе здесь, на пустынных берегах, и находить в ней радости, надо иметь особый характер или быть таким стариком, как я… Мне удалось убедить себя в этом.
И тогда я сделал то, чего никогда себе не прощу: стал помогать ему писать диссертацию. Да, я не только обсуждал с ним научные проблемы или делился своим многолетним опытом. Я просто стал многое делать за него самого… На словах все это выглядит отвратительно, но, может быть, вы поймете меня. Я одинок, этот человек был вдвое моложе меня. Он мог бы быть моим сыном. Мы жили с ним в одной комнате. У меня было достаточно свободного времени. Сначала я сделал для него конспект главы. Потом написал тезисы. Затем увлекся сам, — раньше я никогда
Да, тогда мне казалось, что в моей жизни появилась новая цель — воспитание молодого ученого. Было и еще одно немаловажное обстоятельство. Я люблю свое дело. Верю, что мы, я и мои товарищи, приносим большую пользу стране. Однако я практик, на звание ученого не претендовал. Почему же, думал я, не помочь другому человеку стать ученым, опубликовать научный труд, — разве важно, за чьей подписью он будет напечатан?.. Будет только хорошо, если появится еще один энергичный, устремленный пропагандист изучения рек и озер. От этого выиграем все мы, выиграет мое любимое дело.
— Вот вы, — усмехнулся Гладышев, — сидите и с раздражением думаете, что я опять ушел в сторону, навязываю вашему вниманию собственную жизнь вместо того, чтобы говорить о самом важном для вас… Но подождите. Я ничего не забыл… В то время мне не раз приходилось встречать Олю. Она очень приветливо ко мне относилась и каждый раз говорила, в каком восторге от меня Востряков, как хорошо он ко мне относится и сколь многим мне обязан. И я, зная, что Ольга Алексеевна нравится Вострякову, зная и о том (чего только не будешь знать, живя с человеком бок о бок!), что их отношения не развиваются и как бы застыли на стадии «доброго знакомства», тоже старался в меру сил хорошо отзываться об Андрее. Я старался усилить ее интерес к нему… Старый дурак!
— Ну, вот, а теперь я подхожу к концу… Впрочем, подождите, — Гладышев взглянул на бурлящий котелок и положил туда рыбу. — Сейчас уха будет готова.
— После, после! — нетерпеливо проговорил Завьялов. — Прошу, продолжайте!
— Что ж, давайте продолжать. Я уже говорил, что летом мы организуем научные экспедиции на катерах и с помощью аппаратуры производим исследования. Некоторые из них, такие, например, как изучение дна, длятся по нескольку месяцев. А зимой мы выходим на лед, — ведь Таежное зимой замерзает. Что мы там делаем? Многое. Опускаем под лед вертушки для изучения течений, их скорости и направлений, измеряем на разных глубинах температуру, активность проникающего через лед солнечного света… Ну, и многое другое. В экспедицию, о которой я сейчас хочу рассказать, мы отправились в марте: я, Востряков и Воронихин, наш гидробиолог. Нам предстояло прожить месяц или полтора — словом, до начала весны, когда оставаться на льду будет уже опасно. С помощью товарищей мы погрузили на трехтонку ящики с инструментами, необходимое оборудование для метеостанции, продовольствие, постельные принадлежности. К автомашине прикрепили поставленную на сани будку, в которой нам предстояло жить, попрощались с товарищами, Ольга Алексеевна тоже пришла нас проводить. Нередко экспедиции подобного рода уходят по льду за сотни километров от базы. Нам предстояло выполнить более простое задание и расположиться всего в двух с половиной, в трех километрах от берега. Прибыв на место, мы установили наш домик-будку, выгрузили оборудование. Машины ушли, и мы остались на льду втроем…
Вы знаете, единственное спасение, когда находишься в подобных экспедициях, — это работа. Иначе с ума сойдешь. Для меня все это уже давно было аксиомой, я вообще не знаю, что такое скука. За свою жизнь мне довелось принять участие в десятках подобных экспедиций. А вот Востряков был новичком. Поэтому я старался, чтобы у него было как можно меньше времени для отдыха, кроме, конечно, сна. Поначалу Андрей был настроен очень бодро. Он показал хорошую сноровку, когда мы утепляли наш домик, то есть попросту обкладывали его вырубленными из снега брусками, а потом обмазывали снежурой, ледяной жижей. Ну вот, пока мы прорубили прорубь, укрепили дом, установили метеооборудование, воткнули мачту и подняли на ней флаг, прошел день. Наутро начались трудовые будни. Мы прожили на льду более полутора месяцев. А потом и произошло то самое…
Это случилось весной, когда оставаться на льду было уже небезопасно. Нам предстояло свернуть экспедицию и возвратиться на берег. В тот день наш гидробиолог Воронихин с утра пошел на материк, чтобы договориться о присылке машин и прочих деталях нашего возвращения. Мы остались с Востряковым вдвоем. Через час-другой подул верховик. Ветров в этом крае вообще явно больше, чем надо. Одна горная чего стоит! Это вроде новороссийской боры, если слыхали про такую. Обычно дикий ветер налетает внезапно и мгновенно достигает огромной силы. Я сразу почувствовал его приближение. Сначала ветер не превышал силы среднего, этак пятнадцать — двадцать метров в секунду, положение было еще вполне терпимым. Но это я вам свое собственное ощущение передаю, я, повторяю, ко всему привык. А вот для нового человека даже поземка на озерном льду — штука довольно мрачная. Представляете себе, все окутывает белесая мгла, а ветер дует и воет все сильнее, сильнее. Я уж вам говорил, что наша экспедиция расположилась недалеко, в ясную погоду берег хорошо виден, да и мы оттуда — как на ладони. Это играло немалую психологическую роль для Вострякова, успокаивало его. Но когда подул верховик, берег заволокло снежной мглой, и казалось, что вокруг тебя никого нет на многие сотни километров, а под тобой — бездонная водяная пучина, вот тогда настроение моего товарища изменилось. Он помрачнел, насупился, забился в дальний угол будки и испуганно глядел на дверь, сотрясаемую порывами ветра, прислушиваясь и оживляясь, когда казалось, что ветер утихает. Но я-то знал, что это — только начало и что, утихнув на миг, ветер тут же ударит с удвоенной силой.