Свет мира
Шрифт:
Она снова начала петь. Никто бы не мог сказать, на что она смотрит. Скальд в задумчивости ходил по комнате.
— Твои оценки мира и себя самой всегда были излишне суровы, — сказал он. — Обещаешь мне не сердиться, если я чистосердечно спрошу тебя об одной вещи? Скажи, ведь Фридрика никогда не было?
Тоурунн часто не слышала того, что ей говорят, и продолжала петь, так случилось и сейчас. Черты ее лица и раньше были весьма характерны и таили след определенного жизненного опыта, теперь же этот жизненный опыт окончательно запечатлелся в ее чертах и изменил их в
— Когда черт заберет к себе Фьельгора, я выйду замуж за человека, у которого будет такое же лицо, как у тебя, — сказала она. — Такой же лоб, такие же золотистые волосы, такие же руки, такие же глаза.
— Благодарю, — сказал он. — А кого это ты сейчас упомянула?
— Своего мужа, которого я раздела и уложила перед самым твоим приходом. Он умер сегодня вечером в семь часов. Он лежит здесь в соседней комнате.
— Господи, помилуй, — сказал Оулавюр Каурасон. — Твой муж умер?
— Да, он умер сегодня, — ответила фру Фьельгор. — Но ты не горюй. Он умирал и вчера. И позавчера. Он умирает каждый день. Хочешь на него взглянуть?
Вопреки желанию скальда она провела его в соседнюю комнату; из почтения к этой могущественной и вечно повторяющейся смерти он осмеливался идти только на цыпочках. На супружеской постели покоился жирный труп, лысый, с синюшным лицом и открытым ртом, рядом на тумбочке лежали вставные зубы, из-под одеяла высовывались жирные плечи, одна рука бессильно свешивалась с кровати; Тоурунн сказала чистую правду, этот человек был неправдоподобно мертв и лишь какой-то спрятавшийся в нем дух издавал у него в носу и во рту странное пыхтение.
— Гляди, — сказала Тоурунн из Камбара. — Я могу показать тебе его целиком. — И она сдернула с человека одеяло, словно показывала новорожденного младенца; несчастный лежал совершенно голый, мертвый, точно булыжник, и тяжело, прерывисто дышал — большие груди, кустики черных волос между ними, живот, похожий на глыбу топленого сала, ляжки, как у женщины. Оулавюра Каурасона охватил ужас.
— Это коньяк? — прошептал он, ибо у него еще давно сложилось наивное представление, будто эта жидкость — самый страшный яд рода человеческого.
Тоурунн не отвечала на вопросы, которые касались второстепенных вещей, она молча укрыла своего мужа одеялом, представление было окончено.
— Он был стюардом на датском пароходе, совершавшем рейсы в Исландию, — сказала она, когда они снова сели. — Этот несчастный спас мне жизнь. Я стояла и плакала на пристани в Копенгагене и не знала, как попасть домой.
— Плакала? Ты? — удивился скальд.
— Да, — сказала она. — Это были самые настоящие слезы, даже если бы их взяли на исследование, никто не усомнился бы в их подлинности, а ты полагаешь, это было что-нибудь другое?
На столе — жаркое, серебряные приборы, фарфор, в первый раз в честь скальда устроен праздник.
— Мне кажется, что я вообще не умею есть, — сказал он.
— Можно, я налью тебе немного красного вина? — спросила она.
— А ты
— Мне-то оно не повредит, — сказала она, и на ее белом запястье звякнули браслеты, когда она наклонила бутылку; вино полилось в рюмку, оно лилось равномерными толчками, похожими на удары сердца.
— Если бы я не знал, что все золото, которое на тебе надето, есть лишь знак твоей добродетели, я испугался бы, — сказал он.
— В этом вине — сила, — сказала она и выпила за его здоровье.
А когда он лег в постель, она пришла к нему в комнату и села в кресло, такая же непонятная, как и прежде; она продолжала курить и напевать, ее взгляд за стеклами очков своим то красноватым, то зеленоватым блеском путал его мысли, так же как и вино, которое он выпил.
— Я не смею просить тебя, но мне очень хочется, чтобы ты сняла очки, — сказал он.
— Нет, — ответила она. — Однажды я попросила тебя сказать мне правду, но ты не захотел.
— Ты ведь сама говорила, что правда — это деньги, — сказал он. — И если бы у меня было сто крон, я отдал бы их тебе.
— Ты недавно спросил меня, существовал ли на самом деле Фридрик, лекарь скрытых жителей. Так вот, существуют лишь те боги, которых мы сами создаем себе, и никаких других.
— Я это знаю, — сказал он. — Но все-таки.
— Что все-таки?
— Существует Звон, — сказал он. — И Голос.
— Почему ты говоришь — сто крон? Я просила у тебя всего пять, самое большее десять, но ты дал мне только ненужную книгу. И через окно к тебе приходила другая.
— Неужели ты до сих пор не простила меня, Тоурунн, ты, у которой исполнились все желания? Могу я спросить, чей это портрет висит там на стене?
— Чей же, как не этого дурацкого Наполеона? — ответила она. — Его всегда вешают во всех недорогих номерах.
Она сняла очки.
Чуть-чуть стемнело, стояли сумерки, которые так любят совы, за отворенным окном начал накрапывать дождь, тихий ласковый шорох летнего ночного дождя смешивался со звуком шагов на тротуаре и шумом колес, проезжавших где-то блаженно далеко. Глаза у Тоурунн из Камбара были зеленые.
— Послушай, Оулавюр, — сказала она, — а что ты подумал обо мне, когда узнал, что меня отправили за границу?
— Я подумал: она лечит больных и воскрешает мертвых, она должна прославиться на весь мир.
— Врешь, — сказала она. — Ты подумал вот что: она ненормальная, у нее галлюцинации, она преступница, которая позволила использовать себя для того, чтобы поджечь дом, она шлюха, она… она… она… Вот что ты подумал.
Тоурунн погасила сигарету в пепельнице, и вокруг рта у нее появились складки, придававшие ее лицу выражение, которого он не мог понять, здесь было все — и ненависть, и горе, и ожесточение, и нежность, и вместе с тем — ничего. Она начала срывать с себя золотые украшения одно за другим и швырять их на пол. Вот теперь это была настоящая Тоурунн из Камбара, поступков которой никто никогда не в состоянии был объяснить; никто никогда не понимал, притворяется она или нет и где в ней настоящее, а где выдуманное.