Свет моих очей...
Шрифт:
Как-то я вошла к нему в комнату и тихонько шмыгнула в уголок. У него сидели двое: около самой кровати — парень, чуть подальше — девушка. Николай говорил с ними, расспрашивал, отвечал на их вопросы. Говорил с ним, собственно, только парень. Девушка все время молчала. По какому-то поводу парень рассказал об одном товарище, который дал нечто вроде зарока: до полного построения социализма — ни любви, ни женитьбы, ни детей! И это, по словам парня, не единичный случай среди молодежи.
— До полного построения социализма? — тихо переспросил Николай. — Ну, а до тех пор как?
Парень беспомощно развел руками.
— Как-нибудь… — ответил он.
Помолчали.
— «Как-нибудь»… Страшная вещь: «как-нибудь»… «что-нибудь»… Лучше ничего, чем что-нибудь! Лучше никак, чем как-нибудь!..
Я посмотрела на девушку. Она слушала Николая и молча плакала. Плакала необычно: слезы сами катились по ее лицу, она их, видимо, даже не замечала.
А глаза Николая — мертвые, слепые глаза в воспаленных прожилках — смотрели мимо нас, поверх наших голов.
Я вижу их и сегодня. Вижу памятью, зрением души… Этого зрения у меня отнять нельзя.
Простая операция — продолжение (2)
И опять передо мной глаза. Две пары глаз, по очереди внимательно рассматривающих мои. Это — уже в Одессе — глаза врачей: Варвары Васильевны, глубокие, задумчивые, и Татьяны Павловны, добрые, чуть с грустинкой.
Сейчас врачи скажут мне… Нет, впрочем, сейчас они не вынесут окончательного приговора. «Скоро сказка сказывается», да и та не слишком скоро: она тоже требует времени. А уж решать чужую судьбу — жизнь или смерть — это надо делать и того медленнее, осторожнее.
Посмотрели. Заставили меня переводить взгляд и направлении их пальца: вверх! вниз! вправо! влево!..
— Ну что ж… — сказала Варвара Васильевна, словно резюмируя данные врачебного осмотра. — Будем лечить…
«Будем лечить»… Про операцию она тоже ничего не сказала.
Завтра утром начнутся ежедневные уколы «биогенных стимуляторов». Пока это все мое лечение.
Может быть, оно поможет…
В нашей палате я — четвертая.
Очень интересно прийти в комнату, где все тебе незнакомы. Между собой они уже успели сблизиться до твоего прихода. А для тебя они — новость, Америка! Ты еще с трудом отличаешь их друг от друга — ну, все равно как одинаковые яблоки на одной яблоне! Постепенно начинаешь видеть, что они совершенно разные, между собою несхожие. Чем ближе узнаешь их, тем все больше заинтересовываешься, — хочешь узнать подробнее, глубже… Кто сказал: «Люди похожи на книги, — у всякой свое содержание»? Нет, люди интереснее, чем книги! Ведь каждый человек — это возможная книга, хотя далеко не каждая книга — человек. Сколько есть книг, в которых не видишь ни автора, ни его героев! А ведь еще Жорж Санд говорила: «Книга — это человек. Или это — ничто!»
Войдя впервые в палату № 3, схватываю глазами яркое, вкусное пятно: красное платье молодой грузинской девушки, Тины Челидзе, студентки из Кутаиси. Девушка нравится мне сразу, и с каждым часом все больше. И лицом, и глазами, и движениями, и мелодичным голосом, а главное, ощутимой сразу доброй внимательностью к людям. Вторая в палате — пожилая учительница из Воронежа, Мария Семеновна Кореняко. Глаза ее скрыты за темными стеклами очков, но голос ласковый, от него сразу яснеет и успокаивается душа. Третья — потом оказывается, что ее зовут Мурой, — лежит неподвижно на своей койке: ее сегодня оперировали — удалили катаракту (ох, мне бы, мне бы!), лица ее не разглядеть из-за перевязки. Мария Семеновна и Тиночка поят Муру чем-то из поильника для лежачих
Шестым чувством схватываю: хорошие! С ними будет легко.
Хожу по институту и окружающей его территории. Почти ничего не узнаю! Двадцать лет назад пройти из института к морю было почти невозможно. Кругом были пустыри, пустыри, — хатки, хибарки, огороды, бахчи… Как-то я прорвалась к обрыву над морем, — окрестные собаки подняли такую панику! Одна из них, самая маленькая, самая ничтожненькая, прокусила полу моего пальто и порвала на мне чулок. Я не испугалась: мордочка у собаки была дружелюбная, даже улыбающаяся, — она набросилась на меня явно без злобы, просто так, «сострила», вот и все! Но к морю я тогда больше ходить не стала, а из окон института его не было видно, оно лежало слишком далеко.
Теперь вокруг института разбит красивый парк на берегу моря. Зима здешняя, южная, ощущается для нас, северян, как осень. Зелены не только кипарис и туя, но многие лиственные породы еще только начинают ронять седеющие листья. Солнце наведывается ежедневно. Только в иные дни оно кажется сконфуженным, потерявшим апломб, как обедневший родственник или состарившаяся красавица. Бывает и так, что солнце, стоя на краешке неба, стыдливо прикрывается обрывками бледных облачков, как Тень отца Гамлета среди бутафорских кустов в захолустном театре.
Внутри института я тоже ничего не узнаю. Здания, полуразрушенные войной, теперь отстроены, очень расширены. Не нахожу того отделения, где лежала 20 лет тому назад, а казалось, пройду к нему с завязанными глазами! Хожу — смотрю, что сохранилось из старого? Что родилось нового? Разговариваю с врачами, иные знакомы мне еще по прежним приездам в Одессу. Встретила Д.Г. Бушмича, — 20 лет назад он был молодой, обещающий врач, сегодня он сдержал все обещания: профессор, известный хирург — и все еще молодой!
Одно уже ясно мне из этих первых прогулок по этажам и отделениям: институт живет. Он не просто катится, как вагонетка по инерции толчка, полученного от могучей руки В.П. Филатова. Институт осваивает новое, он дерзает и растет, он идет дальше, — значит, живет!
Хочу нащупать то место, где смерть остановила Владимира Петровича, где пришелся «стык»: вот это делал еще он сам, а вот это делают уже другие, делают после него.
Необходимо оговориться: провести эту демаркационную линию чрезвычайно трудно. Ведь все новое вырастает из старого. Сам В.П. Филатов сделал замечательные открытия и находки, осваивая опыт врачей, живших и работавших как до него, так и в его время. Теперь в основе нового, открываемого учениками Филатова, лежат его мысли, его далеко шедшие предвидения.
Одно из первых впечатлений моих двадцать лет тому назад: девочка Галя с глазами, обваренными кипятком из опрокинувшегося на нее чайника. Тогда мать привезла Галю к Филатову — и увезла ее обратно ни с чем: лечение таких ожогов было в то время еще не освоено. Другое, такое же раннее и такое же сильное мое воспоминание той поры (1940 год) — женщина, которой ревнивый негодяй выжег глаза серной кислотой. Владимир Петрович Филатов положил много кропотливых усилий на то, чтобы «сделать ей лицо» и добраться до ее заросших глаз. Когда это было достигнуто, выяснилось, что эта слепая женщина отличает свет от тьмы. У В.П. Филатова возникла тогда надежда: может быть, глубоко лежащие слои глазной роговицы сохранили хоть какую-то долю прозрачности? Может быть, можно оперативным путем добиться хоть самого минимального зрения?