Свет праведных. Том 2. Декабристки
Шрифт:
Наталья споткнулась о какую-то обледеневшую кочку и упала, больно ударившись коленом о твердую землю.
– Держитесь! Мы уже почти добрались до места! – попробовала подбодрить спутницу Софи, помогая той подняться на ноги.
– Все равно мы там ничего не добьемся, вот увидите, – охая, отозвалась Наталья.
– Вы боитесь туда идти?
Фонвизина, обидевшись, гордо выпрямилась, вскинула голову, поправила съехавшую шляпку и, наконец, сказала:
– Пойдемте-ка дальше!
И они снова упрямо двинулись вперед, сгибаясь под ледяным ветром, от которого перехватывало дыхание. Дома теперь попадались реже, стояли поодаль один от другого, придавленные заваленными снегом, отяжелевшими под его пеленой крышами. Наконец, сквозь завихрения снега можно стало различить бесконечно длинную кирпичную стену: перед женщинами была цель их путешествия – крепость, тюрьма… Софи почувствовала, как учащенно забилось сердце. И сама
Правда, по отношению к ней, Софи Озарёвой, власть выказала себя весьма снисходительной, этого нельзя было не признать. Конечно, несмотря на то, что она засыпала императора письмами, так и не удалось добиться, чтобы ей разрешили вернуться в Россию. Но из уважения к горю вдовы ей позволили хотя бы покинуть затерянную в тайге деревушку Мертвый Култук и поселиться на первых порах в Туринске. Из Туринска пятью годами позже ее перевели в Курган. Из Кургана еще десять лет спустя в Тобольск, где Софи с глубокой радостью снова встретилась с несколькими давними товарищами Николая по каторге и их женами. Здесь оказались на поселении Иван и Полина Анненковы, Михаил и Наталья Фонвизины, Свистунов, Семенов, Юрий Алмазов, доктор Вольф… Все они собирались дружеским кружком то у одного, то у другого, делились воспоминаниями о Чите, о Петровске, передавали и пересказывали друг другу письма от декабристов, разбросанных по огромной территории Сибири. Все они к этому времени уже отбыли свой срок каторги и теперь старели, наполовину свободные и относительно счастливые, под неусыпным полицейским надзором. До чего унылое существование – и это после такой пламенной страсти и такого испепеляющего отчаяния, какие им довелось узнать! Софи казалось, что даже самый пылкий нрав и самый неукротимый характер не могут сопротивляться невероятной силе поглощения, способности растворять в себе, свойственной этому краю. Когда она думала о Сибири, ей сразу представлялась губка, которой медленно проводят по акварели, и краски на листе блекнут, исчезают одна за другой. Да разве сама она не может служить примером этого таинственного обесцвечивания души!
– У меня впечатление, что они удвоили количество часовых! – остановившись, произнесла Наталья.
– Они всегда так делают, когда прибывает новая партия, – ответила Софи, снова беря подругу под руку.
Женщины прошли через сени и оказались в помещении караульного поста. Здесь было темно и пахло квашеной капустой. У печки сидел краснолицый унтер-офицер с закрученными усами, словно подпиравшими отвислые щеки. Нянька Матрена, крепкая и розовощекая, стояла перед ним, переминаясь с ноги на ногу. Она была одета в отороченную мехом душегрею, в каждой руке – по корзине. Солдаты с жадностью разглядывали гостью, но было ясно, что ее благосклонностью пользуется один только унтер-офицер.
– А вот как раз и дамы, о которых я говорила! – воскликнула Матрена, низко поклонившись хозяйке и ее спутнице. – И эти барыни вам скажут то же самое, что и я: если они сюда пришли, то только из милосердия.
– Из милосердия, из милосердия… – проворчал унтер-офицер. – Как это понимать? Когда бы вы, как обычно, попросили пропустить вас к уголовникам, то и я, как обычно, слова бы против не сказал. Но раз тут речь идет о политических, мне положено быть суровым!
– Мы хотим только передать заключенным немного еды и вручить каждому Евангелие, больше ничего, – объяснила Софи.
– И вы не станете разговаривать с ними по-французски? – подозрительно спросил унтер-офицер, вмиг насторожившийся, стоило ему услышать акцент просительницы.
– Это я вам твердо обещаю, – сказала та.
– Потому что французский – это, знаете ли!.. О-ля-ля, мадмуазель!
Произнеся последние слова по-французски, тюремщик расхохотался во все горло, явно очень довольный собой. Но вскоре его смех оборвался, лицо приняло мечтательное выражение, рот приоткрылся, взгляд устремился к потолку. Софи поняла, что настал подходящий момент, и уронила на стол сложенную вчетверо десятирублевую бумажку. Унтер-офицер, притворившись, будто не замечает денег, повернулся к Матрене, которая жеманно перебирала обеими руками край своего вышитого передника.
– Ну, так что же вы решили, Никифор Мартыныч? Мы, слабые женщины, полностью в вашей власти!
– Хорошо, впущу, – произнес тот. – Только будете там не больше десяти минут. Сейчас позову кого-нибудь, чтобы вас проводили.
С этими словами он проворно схватил десятирублевую купюру и сунул ее в карман.
Один из сторожей пошел впереди, чтобы открывать двери. Все три женщины поспешили следом. Пройдя через двор, они оказались в собственно тюремном здании, где опять гуськом двигались за сторожем уже по коридору; остановившись у одной из дверей, их провожатый погремел засовами, дверь распахнулась, и внезапно вся троица оказалась в битком набитой людьми полутемной комнате с низким потолком. В тусклом свете, падавшем из забранного решеткой окна, копошилась толпа разновозрастных, но все как один истощенных, бледных, бородатых и оборванных мужчин. Пахло зверинцем, к горлу Софи подкатила тошнота. Она обвела глазами лица теснившихся перед ней людей. Каждый раз, как ей доводилось видеть каторжников, она испытывала одно и то же мучительное чувство жалости, к которой примешивался стыд. У осужденных на пожизненную каторгу полголовы было выбрито «вдоль», от лба к затылку; тем же, кто был осужден на определенный срок, выбривали половину головы «поперек», от уха до уха; но и у тех, и у других на лице каленым железом было выжжено клеймо, означавшее, что все они – уголовные преступники. Тщетно Софи старалась отыскать хоть на одном лице проблески ума – но нет, на всех без исключения лежала печать глупости, порока и нищеты. Должно быть, политических поместили отдельно. В гудение голосов, сливавшихся в неясный шум, вплетался звон цепей, волочившихся по полу. Стоило Софи услышать этот привычный звук, и все ее прошлое разом всплыло в памяти. Первые годы на каторге… Николай стоит перед ней, на ногах у него кандалы… При каждом движении мужа тяжелые цепи, соединявшие между собой железные кольца на его лодыжках, отзываются слабым звоном… И тут ее посетило куда более определенное воспоминание, от которого ей стало жарко, она раскраснелась.
За столом у окна сидел писарь с клеймом на лбу – значит, поняла Софи, сам из бывших каторжников, – перед ним лежала большая тетрадь, он помечал галочками имена в списке. Сторож что-то сказал писарю на ухо, и оба они засмеялись – хрипло, словно горло у них заржавело. Отсмеявшись, писарь спросил:
– Кого вы хотели видеть?
– Петрашевского, – ответила Софи.
– Он в лазарете.
Софи на мгновение растерялась – больше ни одна фамилия ей на ум не приходила. Пришлось призвать взглядом на помощь Фонвизину. Та, поколебавшись, залилась румянцем и слабым голосом проговорила:
– Ну, тогда… тогда Дурова!
– Кого?
– Дурова! – уже более твердо повторила Наталья.
И, чтобы просьба звучала более убедительно, прибавила:
– Он доводится мне родней!
«До чего она неумело лжет!» – растроганно подумала Софи.
– Дуров! Дуров! – твердил писарь, ведя толстым грязным пальцем по левому столбцу списка. – Ага! Вот и он! Камера номер два.
Казалось, он и сам удивился тому, какой порядок царит в его бумагах.
– У меня здесь все! – снова заговорил он, хлопнув ладонью по тетради. – Все записано! Дайте мне тысячу иголок – я их тоже все подсчитаю, разложу и запишу, ни одна не потеряется!
Сторож выпрямился, повернувшись к толпе каторжников, и крикнул:
– Эй, вы, там! Посторонитесь-ка!
Каторжники послушно расступились перед посетительницами, давая им дорогу. Женщины, не поднимая глаз, быстро проскользнули между двух рядов закованных в цепи оборванцев. Софи чувствовала на себе неотрывные взгляды всех этих мужчин, они тянулись за ней следом, словно, перемещаясь, она растягивала сеть, в которую была поймана. А этот их запах! Запах бедности, запах тюрьмы, запах русского народа… Она узнала бы его из тысячи других! За ее спиной слышался шепот, такой невнятный, что и не разберешь, проклятия звучали ей вслед или мольбы. Торопливо порывшись в сумочке, Софи выхватила оттуда пригоршню монет и наугад раздала, стараясь не смотреть на тех, кому подавала милостыню.
И вот они снова идут по коридору… Теперь сторож остановился у другой двери, отпер замки двумя разными ключами.
– Дуров! – заорал он. – Тут спрашивают Дурова!
Затем посторонился и предложил женщинам войти. Они опасливо переступили порог. Камера была погружена в полумрак. Мужчины лежали на убогих подстилках вдоль стен. Один из них поднялся и направился к двери, гремя цепями.
– Мы пришли как друзья, хотели навестить вас, – сказала Софи. – Вы ведь господин Дуров?
– Да, – пробормотал тот.