«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
— Чем это вы увлеклись?
Позади нас стоял Луканич. Мы и не слышали, как он вошел в комнату.
Вскочив с койки, я инстинктивно сунул руку с брошюрой за спину.
— Чем это вы так увлеклись? — повторил свой вопрос Луканич.
Я смутился и протянул ему брошюру.
Зажгли свет. Луканич подошел к столу и, прочитав заглавие, стал листать страницы.
Он весь как-то сразу подобрался, глаза его вдруг сузились, но он тут же опомнился, и лицо снова приняло спокойное и приветливое выражение.
— Чья это?
— Моя, — сказал я.
Луканич еще раз перелистал странички.
— Любопытно!
Мне ничего не оставалось делать, как произнести:
— Пожалуйста, пане профессор.
Я ожидал, что Луканич спросит, откуда я это взял, но он ничего не сказал, а, поблагодарив, сунул брошюру в карман.
Два дня мы томились и гадали, что с нами теперь будет. Неужели Луканич расскажет об этом случае Мячику? Тогда нам не сдобровать. Я ругал себя за неосторожность и заявил товарищам, что в случае чего возьму всю вину на себя. Но это никого не могло успокоить. А Луканич, встречаясь с нами, не заговаривал о брошюре, словно ничего не произошло. Это уж совсем обескураживало. На ум не шли ни занятия, ни книги, мы разговаривали шепотом, ложились спать раньше обычного, но долго не засыпали.
На третий день после истории с брошюрой была моя очередь дежурить по интернату. Утром я поднялся раньше всех и пошел за дровами, чтобы успеть перед занятиями в гимназии истопить печи.
На крыльце я столкнулся с Луканичем. Он вставал обычно очень рано и в любую погоду совершал получасовые прогулки.
Ночью метелило. К крыльцу и к калитке прибило много снегу, но под утро ветер улегся, распогодилось, и теперь в звездном небе светил месяц.
У Луканича было хорошее настроение.
— Нет ничего лучше утренних прогулок, по крайней мере я после них чувствую себя намного моложе, — сказал Луканич и стал утаптывать снег у крыльца. — Между прочим, — проговорил он, прерывая свое занятие и пристально глядя на меня, — вы совсем не дорожите своим будущим, Белинец.
— Почему, пане профессор?
— Об этом я вас должен спросить — почему? Вы отлично знаете, что ученикам гимназии запрещено читать политическую литературу. Знаете или нет? Отвечайте!
— Знаю.
— Почему же вы принесли брошюру в общежитие и стали читать товарищам, вместо того чтобы сразу отдать ее мне? Откуда она взялась?
Я молчал.
— Ваше счастье, — сурово продолжал Луканич, — что это я, а не кто другой увидел брошюру. Иначе на этот раз вам бы не сдобровать… Зачем вам понадобилась эта книжонка? Вы ведь интеллектуал, Белинец, а не какой-нибудь чабан или дровосек. У вас редкие способности, вам предоставлена возможность развивать их. Вы должны думать о том, чтобы преданно служить нашим демократическим идеалам, а вместо этого…
Луканич положил руку на мое плечо.
— В будущем ничего от меня не скрывайте. Я вам только добра желаю. Мы ведь друзья, Белинец?.. А о содержании брошюры мне бы хотелось потолковать со всеми вами, хотя бы сегодня вечером…
У меня гора с плеч свалилась, и когда Луканич ушел к себе, я, забыв о дровах, бросился назад, в интернат, и, растолкав товарищей, сообщил им о разговоре с Луканичем.
Так, помимо привязанности, Луканич добился и нашего глубокого доверия. С той поры мы ничего не таили от него, даже в мелочах.
Вечером Луканич зазвал нас к себе. За окном опять мело, как накануне, а в заставленной
Луканич в войлочных домашних туфлях и гуцульском кожухе, надетом поверх суконной блузы, ходил взад и вперед по комнате, время от времени бросая взгляд на столик под лампой, где лежала брошюра.
— Разумеется, — говорил нам Луканич, — Советская Россия — незаурядная страна, и то, что там происходит, тоже явление незаурядное. Но не все, что пригодно России, годится для других стран и приемлемо для других народов. Пальма гибнет в наших широтах, а карпатский бук чахнет в знойной Африке… Вы уже взрослые люди, и я не боюсь говорить с вами откровенно и обо всем…
Коммунисты утверждают, что капитализм — зло, которое необходимо уничтожить… Зло! — Луканич на секунду остановился и поднял палец. — Согласен, но уничтожить его невозможно. Я сам, господа, сражался против него — и повторяю: невозможно! Смерть — тоже зло, господа, но без смерти нельзя представить себе жизнь: это две стороны одной монеты. Пройдет еще два года, и вы уйдете из стен гимназии в жизнь. Я обязан вас предостеречь от крайностей. Крайности заманчивы для молодых умов, но ничего не приносят, кроме разочарования и горя. Не в книгах я это вычитал, а испытал сам, многое перетерпев, и только потому я имею право предостерегать вас, мои молодые друзья. Когда двое спорят, правда всегда лежит где-то посредине, на третьем пути, — это путь реальных, обыкновенных дел.
Общество, друзья мои, не стоит на месте, оно прогрессирует. И капитализм уже не тот, каким он был сто лет тому назад и даже пять лет тому назад. Из междоусобных схваток он вышел обновленным, более прочным, чем когда-либо, но в то же время гуманным, терпимым, а главное — демократическим. Наша республика, господа, еще очень молода, и нельзя требовать от нее всего сразу. Но поймите, нам нечего равняться на Советскую Россию, у нас есть свой идеал — демократия Соединенных Штатов Америки с ее гуманностью и свободой.
Об американской демократии Луканич говорил много, всячески превознося ее, а мне почему-то приходили на память: Матлах, отец, не вернувшийся домой из Америки, американский «пан редактор» с киноаппаратом, сующий доллар деду Грицану…
11
Из детской думы о ключе Миколы и родилась не дававшая мне покоя мысль стать агрономом.
Ею я жил последние гимназические годы, ей я обязан был тем, что не сына скотопромышленника Поповича, как это хотелось Мячику и другим профессорам, а меня скрепя сердце признавали первым учеником гимназии. И сельскохозяйственный институт в старинном чешском городе Брно стал для меня заветной целью.
Ради этой цели я батрачил три лета подряд у богатого огородника близ Мукачева и откладывал геллер за геллером, не покупая ни нового платья, ни новых ботинок, довольствуясь тем, что приобретено было по дешевке у старьевщика.
Горуля поддерживал мою мечту об институте. Как некогда, готовя меня к поступлению в гимназию, он и теперь старался изо всех сил, чтобы отложить из скудных своих заработков хоть что-нибудь на мою долю.
Изредка среди зимы он привозил на продажу в Мукачево чучела птиц или покрытую узорной резьбой деревянную посуду, которую сам мастерил.