«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
И чем больше я вел наблюдений, расспрашивал, накапливал фактов, чем больше записей становилось в толстой тетради и засушенных растений в гербарии, тем больше «почему» и «как» вертелось в моем мозгу, вертелось и не давало покоя.
13
Прошло лето. Я возвратился в Брно с большим гербарием собранных мною горных трав и тремя пухлыми тетрадями записей.
Я был до того увлечен достигнутыми за лето результатами своих трудов, что относительно спокойно перенес удар, обрушившийся на
Измятый, облупившийся гигантский ботинок валялся на задворках фабрики, а я снова был без работы.
— Что поделать, пане студент! — разводил руками вербовщик. — У Бати большой аппетит: он глотает фирму за фирмой, как слон булочки. Но не отчаивайтесь, на тех же условиях я постараюсь устроить вас расклейщиком афиш.
Обнадеженный, я возвратился домой и решил в тот же день вечером обратиться с просьбой к профессору Шиллингеру, чтобы он просмотрел мой гербарий и мои записки.
Впустила меня в квартиру сама пани Шиллингер. И не успел я спросить, можно ли мне видеть пана профессора, как открылась дверь, ведущая из внутренних комнат, и в прихожую вошла сначала молодая полная женщина, за нею мужчина лет тридцати пяти с длинным скучающим лицом, а уже вслед за мужчиной сам профессор.
Молодая женщина, натягивая перчатки, говорила что-то профессору, а мужчина, держа в руках шляпу, все время молчал со скучным и чопорным видом, будто в прихожей служили панихиду. Человека этого я несколько раз встречал у нас в институте. Как оказалось, это был зять Шиллингеров Ярослав Марек, а молодая особа — их дочь. Они жили отдельно от стариков, где-то на другом конце города, и посещали Шиллингеров редко.
В домашней обстановке профессор показался мне не таким внушительным, каким он бывал в институте. Завидев меня, он даже позволил себе улыбнуться и поздоровался, однако руки не подал.
Сначала я оробел, но потом решился и, не дожидаясь, пока уйдут дочь и зять Шиллингерсв, громко произнес:
— Пане профессор, я все лето провел в Карпатах…
Должно быть, у меня был не только решительный, но и глупый вид, потому что Шиллингер улыбнулся.
— Ну что ж из того, пане коллега? — спросил он. — Вы, кажется, и родом оттуда, как это-о… с Подкарпатской Руси.
Я кивнул головой.
— Очень рад, — продолжал Шиллингер, — что вы отдохнули перед новым курсом.
— Я не отдыхал, пане профессор, — выпалил я, боясь, что наш разговор иссякнет. — Я работал. Я собирал гербарий, производил анализ почв, вел записи наблюдений, занимался статистикой, и у меня возникло много вопросов, на которые я надеюсь получить от вас ответ.
Видно, я проговорил все это так горячо, что Шиллингер перестал улыбаться, и не только его дочь, но и зять покосился на меня, и какая-то живинка задрожала на скучающем лице профессорского зятя.
— Какие же это вопросы? — спросил Шиллингер не очень довольным тоном.
Мне нечего было терять. Я стал рассказывать о Верховине, о ее вечном голоде и людской нужде, о том, что меня толкнуло пойти учиться, о всех своих «почему»
Когда я кончил, должно быть все почувствовали себя неловко. Даже профессорский зять, опустив глаза, уставился в пол.
— Чего ж вы хотите? — осторожно спросил меня профессор.
— От вас, пане профессор, только одного, — тихо сказал я, глядя в глаза Шиллингеру, — совета, как сделать, чтобы земля там стала плодородней, чтобы на ней росли не один овес, но и жито и пшеница.
— Бесплодную горную землю хотите превратить в райский сад? — насмешливо спросил Шиллингер. — Так я вас понял?
— Не совсем, пане. Я не о райском саде говорю.
— Все равно, — перебил Шиллингер, — вы хотите того, что, увы, выше сил науки. Конечно, — продолжал он, разводя руками, — наука в какой-то мере вмешивается в природу и быт людей, но именно в какой-то мере, пане коллега. Этому вмешательству есть предел. Природа мудрее нас, ибо не мы ее, а она нас создала с короткими руками и весьма дерзкими мечтаниями, как бы в насмешку над нашей непомерной гордостью.
Внезапно Шиллингер умолк и обратился к зятю:
— Я прошу вас, Ярослав, ознакомьтесь с гербарием пана Белинца, может быть вы найдете там интересные экземпляры.
Марек церемонно поклонился.
— Когда вы можете показать свой гербарий? — обратился он ко мне.
— Когда вам будет угодно.
Он ничего не ответил и стал прощаться с Шиллингерами.
На лестницу мы вышли втроем, и едва захлопнулась дверь профессорской квартиры, с Мареком произошло нечто странное: глаза под пенсне неожиданно обрели живой блеск, и он так шумно выпустил из легких воздух, что жена обернулась и укоризненно произнесла:
— Ярослав!
Он не извинился и, обернувшись ко мне, неожиданно простым, дружеским и по-мальчишески веселым тоном заговорщика сказал:
— А знаете что, пане Белинец, забирайте-ка свои записки, гербарий, словом все, что вы там насобирали, — и ко мне.
Я несколько растерялся и спросил:
— Когда разрешите, пане Марек?
— Что значит — когда! — воскликнул тот. — Сегодня! Сейчас, сию минуту! Мы ждем вас у подъезда.
Через несколько минут мы уже сидели в извозчичьем экипаже с поднятым кожаным верхом.
Вечер был дождливый, по-осеннему сумрачный. Я примостился на откидном сиденье и видел только ноги прохожих и влажный блеск тротуара, в котором тут и там уже отражались зажженные огни витрин. Всю дорогу ехали молча и, когда входили в небольшой кирпичный, окруженный садиком домик, тоже молчали.
Ярослав Марек ввел меня в довольно просторный кабинет с широкими, во всю стену, решетчатыми окнами, какие бывают в чешских домах. Здесь было много книг, много горшков со всевозможными растениями и царил тот уютный беспорядок, который заставляет человека чувствовать себя непринужденно, располагая к беседе, работе и отдыху.