«Свет ты наш, Верховина…»
Шрифт:
Бывало переступишь порог дома и начинаешь вытирать ноги, а уже из комнаты слышен голос Марека:
— Это вы, пане Белинец? Смотрите, что я раздобыл!
Он появлялся в прихожей, тряся над головой то книгой, то брошюрой, то журналом.
— Ох, боже мой! Как вы копаетесь, пане Белинец! Скорее раздевайтесь, садитесь и читайте…
Он вводил меня в свой кабинет и только тут протягивал мне книгу. Вильямс, Докучаев, Мичурин — имена этих русских витязей науки, как называл их Марек, прозвучали для меня не в институте, а здесь, в этом доме.
У меня было тут свое
— Ну, теперь вы понимаете, что такое истинная наука?
Я еще ничего не понимал. За прошедшую минуту я едва успевал прочесть половину первой страницы, а Марек уже вскакивал с места.
— Когда вам объясняют, что плохое плохо, — говорил он с жаром, — это еще не наука, но когда вас учат, как преодолеть плохое, как побороть зло, когда труд ученого вселяет в вас бодрость и веру и появляется потребность засучить рукава и работать, немедленно снимите шляпу, пане Белинец, потому что перед вами наука истинная… — И вдруг, переходя на шепот: — Ну, ну, простите, не буду мешать.
Политику Марек недолюбливал, и если заводил речь о ней, то немедленно начинал раздражаться. Однако часто я заставал его обложенным ворохом газет всевозможных направлений.
— Полюбуйтесь! — потрясал он страницами. — Три десятка партий — и только одна порядочная. Я не во всем могу соглашаться с коммунистами, но надо быть справедливым: это честные люди, а остальные — грязь. Кричат, что любят народ, что защищают народ, а сами подличают… Политика — это не для нас, пане Белинец. Мы должны служить народу наукой. Вот, извольте видеть, пример, к какой слепоте приводит их политика: Мичурина не признают, Вильямса не признают — они большевики! Марек считает учение этих русских ученых великим, значит Марек красный, и Марека еле терпят в институте. Омерзительная тупость! Не их политика дала человечеству электрический свет, периодическую таблицу, противохолерную вакцину. Она только сжигала ученых на кострах, гноила их в темницах, губила таланты и сталкивала людей в кровавых бойнях!..
И все же газет он получал много и читал их все. И когда я спросил его однажды, зачем он это делает, если не любит политики, Марек ответил:
— Поддерживаю свое отвращение к ней.
Все, о чем говорил Марек, убеждало меня. Это был человек в высшей степени честный, искренний.
Его точку зрения я принимал потому, что успел уже столкнуться в институте с продажностью и грязью. У нас было немало стипендиатов различных партий. Имелись среди них, конечно, люди с так называемыми убеждениями, но в большинстве своем они были готовы защищать любую партию, лишь бы за это платили. Так разошелся я с одним из моих земляков — старшекурсником Лапчаком, получившим неожиданно для меня стипендию от партии националистов, возглавляемой у нас униатским патером Августином Волошиным.
— Слушай, Белинец, — сказал мне однажды Лапчак, — неужели
— Не желаю продаваться! — резко ответил я и перестал с тех пор здороваться с Лапчаком. А он, как и другие стипендиаты, на лекциях бывал редко и проводил дни в «Золотом корыте» за дебатами, кончавшимися пьяными дебошами.
Во время зимних и летних вакаций по рекомендации Ярослава Марека я работал на фермах под Брно.
— Не гнушайтесь никакой черной работой, — говорил мне Марек. — Вы должны уметь делать в сельском хозяйстве все: быть пахарем и скотником, доить коров и стричь овец — все, абсолютно все! Труд не только продолжение науки, но и часть ее.
Как-то весной, когда я учился уже на третьем курсе, в Брно приехал губернатор нашего края. Сообщение о его приезде появилось в газетах. А через несколько дней я в числе других студентов Подкарпатской Руси, обучавшихся в институтах Брно, получил конверт, в который была вложена карточка с золотым обрезом.
«Пане Белинец! — было написано каллиграфическим почерком на карточке. — Пан губернатор Подкарпатской Руси выражает свое пожелание видеть вас за ужином и беседой, имеющими состояться в «Золотом корыте» 16-го в 7 часов вечера».
Мне, разумеется, еще никогда не приходилось получать приглашения на ужин от такой высокопоставленной особы, как губернатор. Сначала я подумал, не подшутил ли надо мной кто-нибудь. Но вскоре выяснилось, что этой чести удостоен не я один. Многие из нашего землячества получили точно такие же карточки с золотым обрезом.
Мы собрались в подвальчике задолго до обозначенного в приглашении часа. Пришел Лапчак, пришел и старый мой гимназический недруг Ковач — он учился в одном институте со мной, на четвертом курсе, пленяя теперь уже институтских профессоров своим футбольным талантом.
Еще с утра в «Золотом корыте» царила суета. Владелец подвала, судетский немец, все его домочадцы скребли, мыли и чистили обшитую потемневшим дубом комнату, отделенную от главного зала аркой. Теперь арка была занавешена тяжелой драпировкой, и хозяин, предварительно взглянув на пригласительные билеты, пропускал нас за драпировку, в ярко освещенную комнату, посредине которой тянулся длинный, без скатерти стол, уставленный глиняными, старинного образца тарелками и пивными кружками. В углу громоздились в высоком футляре часы, обычно показывающие одно и то же время; сейчас они были заведены и протяжно отбивали каждую четверть.
Наконец стрелка вздрогнула, послышался шипящий бой часов, и с последним, седьмым ударом в комнату, сопровождаемый чиновниками, вошел губернатор. Это был человек лет шестидесяти, с продолговатым лицом и сухим, тонким носом. Он на мгновение остановился, улыбнулся нам и распростер руки, точно все мы были его старыми друзьями, которых он счастлив прижать к своей груди.
Лапчак зааплодировал. Его поддержали остальные. Губернатор опустил глаза и протестующе замахал руками:
— Господа, господа, прошу запросто. Сегодня среди вас и я студент.