Свет в августе
Шрифт:
– - И вы ей позволите там поселиться?
– - Может, так лучше. Она там будет жить отдельно, подальше от всяких разговоров, пока не кончится эта история.
– - Значит, она решила, и вы не будете ее удерживать. Не хотите удерживать.
Байрон не поднимает глаз.
– - Это, можно сказать, и в самом деле, его дом.
Другого такого, я думаю, у него в жизни не будет.
Браун ей...
– - Одна, в лачуге, и вот-вот родит. А ближайшее жилье -- за полмили, негритянские домишки.
– - Он наблюдает за лицом Байрона.
– - Я об этом думал. Есть
– - Что сделать? Как вы ей обеспечите там уход? Байрон отвечает не сразу; глаз не поднимает. Но когда начинает говорить, в голосе -- упорство:
– - Кое-что можно и тайком делать -- а не во зло, ваше преподобие. Все равно, как это людям покажется.
– - Я не думаю, Байрон, чтобы вы были способны на что-нибудь очень уж злое, как бы это ни показалось людям. Но возьметесь ли вы сказать, где именно кончается зло и начинается его видимость? На какой грани между делом и видимостью останавливаеся ело?
– - ...Не во зло, -- говорит Байрон. Он слегка пошевелился; он говорит так, как будто тоже просыпается: -- Я надеюсь, что нет. По моему разумению, я хочу поступить правильно.
"Это, -- думает Хайтауэр, -- первый раз, что он мне солгал. Солгал кому бы то ни было, мужчине или женщине, возможно, даже -- самому себе". Он смотрит через стол на упрямое, серьезное лицо, которое так ни разу и не повернулось к нему. "А может быть, это еще не ложь, раз он сам не понимает, что это ложь?" Он говорит:
– - Прекрасно.
– - Говорит с напускной резкостью, которая так не вяжется с его лицом, с дряблым подбородком и черными пещерами глаз.
– - Значит, все решено. Вы отведете ее туда, в его дом, позаботитесь, чтобы ей было удобно и чтобы ее не тревожили, пока все не кончится. А потом вы скажете этому человеку... Берчу, Брауну... что она здесь.
– - И он сбежит, -- говорит Байрон. Он не поднимает глаз, но кажется, что его захлестывает торжество, ликование-раньше чем он успевает сдержать и скрыть его -- а теперь уже и пытаться поздно. И в первые мгновения он даже не пытается его сдержать; тоже откинувшись на стуле, он впервые смотрит на священника -- уверенно, смело, бодро. Тот отвечает ему пристальным взглядом.
– - Так вот чего вы добиваетесь?
– - говорит Хайтауэр. На них обоих падает прямой свет лампы. В открытое окно льется жаркая роящаяся тишина бездыханной ночи.
– - Подумайте, что вы делаете. Вы пытаетесь встать между мужем и женой.
Байрон овладел собой. На лице его уже нет торжества. Но он твердо смотрит на старшего. Возможно, пытается овладеть и голосом. Но еще не может.
– - Они еще не муж и жена, -- говорит он.
– - Она тоже так думает? Вы полагаете, и она так скажет?
– - Они смотрят друг на друга.
– - Ах, Байрон, Байрон. Чего стоит десяток невнятных слов у алтаря перед прочностью женской натуры? Перед ребенком?
– - Ну, может, он и не сбежит. Если получит эти деньги, премию. На тысячу долларов напьется, пожалуй, так, что будет способен на все -- даже жениться.
– - Ах, Байрон, Байрон.
– - А что, по-вашему, мы... я должен делать? Что вы посоветуете?
– - Уезжайте из Джефферсона. Совсем.
– - Они смотрят друг на друга.
– Нет, -- говорит Хайтауэр.
– - Вам не нужна моя помощь. Вам уже помогает кто-то посильнее меня.
Байрон молчит. Они смотрят друг на друга, упорно.
– - Кто помогает?
– - Дьявол, -- говорит Хайтауэр.
"Да, дьявол и о ней печется", -- думает Хайтауэр.
Он на полпути к дому, под локтем у него висит нагруженная корзинка. "И о нем. И о нем", -- думает он, шагая. Жарко. Он в рубашке и темных брюках -высокий, тонконогий, с тощими костлявыми руками и плечами; дряблый обвислый живот выглядит противоестественно, как беременность. Рубашка белая, но несвежая; воротник замусолен, как и белый, небрежно завязанный галстук из батиста; лицо два или три дня не брито. Панама замусолена, а из-под нее высовываются край и уголки грязного платка, поддетого по случаю жары. Он возвращается с покупками, за которыми дважды в неделю ходит в город; там, худой, оплывший, в седой щетине, в очках, туманящих темные глаза, с траурными ногтями, пропахший запахом сидячей жизни и немытого мужского тела, он вошел в душистый, заваленный снедью магазин, где покупает всегда, расплачиваясь наличными.
– - Ну, напали наконец на след этого Нигера, -- сказал хозяин.
– - Негра?
– - сказал Хайтауэр. Он замер -- как раз в ту секунду, когда засовывал в карман сдачу.
– - Да этого... ну -- убийцы. Я всегда говорил: что-то тут не то. Не белый он. Что какой-то он не такой. Но разве людям чего докажешь, покуда...
– - Напали на след?
– - сказал Хайтауэр.
– - А как же, черт подери. Ведь этот дурак даже не скумекал убраться из округа. Тут шериф весь округ обзвонил, чтоб его искали, а эта черная сво... хм, сидит у него под самым носом.
– - И они его...
– - Он оперся на прилавок поверх своей нагруженной корзинки. Он чувствовал, как ребро прилавка врезается ему в живот. Прилавок казался прочным, устойчивым; было похоже скорей, что сама земля слегка покачивается, хочет тронуться. Потом она тронулась, медленно и без спешки, словно ее отпустили, и пошла вниз, все быстрей и круче, но каким-то хитрым способом, ибо обманутому глазу мерещилось, будто невзрачные полки с рядами консервных банок, засиженных мухами, и -- сам продавец за прилавком не движутся -- коварное, оскорбительное, обманчивое чувство. А он думал: "Не буду! Не буду! Я купил непричастность. Я заплатил за -- нее. Я заплатил".
– - Его еще не поймали, -- сказал хозяин.
– - Но поймают. Сегодня утром, затемно еще, шериф привез собак к церкви. Меньше чем на шесть часов от него отстают. Представляете, этот болтан не придумал ничего лучше... как есть нигер, по одному по этому видно...
– - Затем Хайтауэр услышал: -- На сегодня -- все?
– - Что?
– - сказал он.
– - Что?
– - Больше ничего не возьмете?
– - Да. Да. Больше...
– - Он начал рыться в кармане, хозяин наблюдал за ним. Рука появилась на свет, все еще продолжая копошиться. Она наткнулась на прилавок и разроняла монеты. Хозяин задержал несколько штук, катившихся к краю.