Свет в окне
Шрифт:
– Из оранжереи двое практикантов ушли, – сказала Лариса, – кого-то теперь переведут туда.
– В оранжерее хорошо, когда холода начнутся, – отозвалась Анна Яновна, аккуратно стряхнула в ладонь крошки и бросила голубям.
– Я бы пошла, – кивнула Лариса и добавила с коротким смешком: – Если, конечно, там летучих мышей нет.
– Откуда же?
– А откуда у нас в доме?..
Выплеснув остывший чай, завинтила крышку термоса и в нескольких фразах пересказала вчерашнее происшествие.
Напарница старательно складывала обертку от бутербродов и, когда начала говорить, смотрела
– Вы, Лорочка, к своим давно ездили?
И пояснила, теперь уже серьезно глядя в глаза:
– Плохой знак – нетопырь в доме. Старые люди говорят: к покойнику. А я сама уж немолода, – улыбнулась на Ларисин негодующий жест, – так я верю. Вы-то с мужем помладше меня будете, ну а родители… Проведайте – вам же спокойней будет.
Лариса в приметы не верила, однако внезапно захотелось съездить в деревню: кончался август, сколько там теплых денечков еще осталось?
Поехали вдвоем. Карлушка отказался – хотел отоспаться после ночных смен, но Лариса заподозрила, что дело не в ночных сменах, а в Насте. «Ему решать, – уговаривал в поезде Герман, крутя перстень на мизинце, – Настя так Настя. Двадцать четыре год парню; что ж, так ему и бегать к ней в общежитие? – И продолжал так же легко, словно поддразнивая ее: – Пожилые родители должны вовремя уходить, чтобы дети почувствовали себя взрослыми».
В деревне все было по-прежнему: безнадежно захламленный дом, огород, заросший сорняками, – пололи его редко, чтобы не отрываться от постоянной ругани друг с другом, – и одичавший сад. Мать и отец были в полном здравии, и, как только Лариса убедилась в этом, тут же неодолимо потянуло обратно в город, прочь от многолетнего бессмысленного скандала, который и составлял жизнь родителей. Она наскоро прибрала на кухне и заторопилась в огород, чтобы не слышать, как мать слезливо жалуется Герману на «этого мерзавца», заевшего ее жизнь. Герман прихлебывал кофе и курил, время от времени поворачиваясь к «этому мерзавцу», который обрушивал на жену каскад ядовитых слов.
Возвращались поздно вечером, в пустом вагоне. Покоя в душе не было. Утомительная поездка, досада на родителей и стыд за них, оживший, как это случалось всегда при встрече, тайная тревога за сына и зловещие слова напарницы – все это странным образом вернуло к летучей мыши.
– Не переживай, – Герман обнял ее за плечи, – ведь живы-здоровы; что еще надо?
– Почему они не могут, как люди?.. – горько спросила Лариса.
– Потому что – люди, – легко объяснил муж. – А люди – они разные. Соседи, может, в карты играют; а твои – скандалят. Это их и держит. Если кто-то из них один останется, вот тогда худо будет.
…Спустя два месяца Лариса осталась одна.
Герман даже умер легко. Повязывал у зеркала галстук и, продергивая в петлю шелковый конец, спросил с улыбкой: «Как странно, правда?». То ли у своего отражения спросил, то ли у жены, но что именно показалось ему странным, Лариса так и не узнала, хотя накричалась до хрипоты, повторяя: «Что? Что странно?..», пока тащила его, не по-живому отяжелевшего, к дивану, а потом рухнула на колени, уткнувшись лицом ему в грудь. Казалось, если услышит ее крик, то ответит, а значит, останется с ними, не уйдет навсегда с непонятными словами.
Ушел.
Ленты на венке блестели от влаги. Люди подходили, говорили бесполезные слова и спешили скрыться от дождя и от чужой скорби. Она отыскала глазами сына. Рядом стояла девушка с волосами до плеч и что-то говорила, опустив глаза: Настя.
Вспомнился не газетный заголовок, а фраза Германа, сказанная в поезде: «Пожилые родители должны вовремя уходить, чтобы дети почувствовали себя взрослыми».
2
Письменный стол отец приобрел сразу после переезда из коммуналки, но Карл не помнил, чтобы он сидел за ним. Или не замечал? Настольная лампа с мраморным подножием, тяжелая граненая пепельница – мать отмыла ее до хрустального блеска, – стеклянная чернильница с откидывающейся бронзовой крышечкой – все это почему-то выглядело таким привычным, словно всегда стояло на письменном столе, так недавно появившемся.
Знакомые наручные часы на коричневом кожаном ремешке – выпуклом, хранящем форму отцовского запястья, – праздно лежали рядом с лампой. Маленькая стрелка показывала «12», большая почти дотянулась. Часы стояли, и как только он начал крутить колесико завода, секундная стрелка обрадованно заторопилась.
Теперь письменный стол принадлежал Карлу, так же как и отцовский перстень, который обхватывал левый мизинец и словно был создан для того, чтобы крутить его, если б только что-то вдруг не подступало к горлу, и тогда он старался не встречаться взглядом с матерью.
Сегодня матери дома не было. Вместо того чтобы бессмысленно ходить по квартире или кинуться на кладбище, Лариса поехала на работу. Зная мать, Карлушка понимал, что для нее сейчас легче и нужнее возиться с рассадой, готовить лунки – что они еще там делают в Ботаническом саду? – чем взять в руки отцовскую чашку или подойти к его столу. Он читал, что у какого-то племени есть обычай собрать все вещи умершего и сжечь. Взгляд упал на перстень. Невозможно было представить себе, что он превратится в закопченный плевочек металла. Медленно повертел перстень и выдвинул верхний ящик стола.
Деревянная сигарная коробка с яркими картинками на крышке и пузатыми буквами HABANA, синяя записная книжка – отец всегда носил ее в кармане пиджака – и… маленький черный резиновый мячик, выкатившийся из дальнего угла так резво, словно возник из памяти Карла и отбросил его на двадцать лет назад, в веселое летнее утро, где отец, молодой и стройный, кричит: «Лови!» – и мячик летит, обгоняя Карлушку, тонет в яркой густой траве, а он, запыхавшись, раздвигает шелковистую зелень и с торжеством приносит отцу трофей – черный мячик с красной поперечной полоской, блестящий от росы. «Лови!» – кричит теперь он и кидает мячик со всей силы, но отец смеясь перехватывает его на лету. Поодаль стоит Пик, черный пес, с вожделением глядя на мячик, и хвост его напряженно ходит из стороны в сторону.