Свет в окне
Шрифт:
В одно из таких мгновений Олька перевела взгляд с полустершейся губной помады на руки, надеясь увидеть маникюр, но Дорины руки, грубые и изношенные, маникюра не знали. Дора погладила ее по голове, и прикосновение этой грубой, почти мужской, руки оказалось неожиданно легким.
– Какие у тебя косы длинные… Ты в каком классе учишься, Оленька?
– В седьмом.
Хорошо, что она не называет ее дурацким именем «Ляля» и не говорит «Ольга», как Сержант. Хотя лучше уж «Ольга», чем «Ляля». Как называть «бабушку Дору», она еще не придумала. «Дора-дора-помидора», давно крутившееся в голове, совсем не подходило и не годилось для этой черноволосой старухи, особенно после ее рассказа о том злосчастном вокзале двадцатилетней давности. Олька отчетливо видела
Дора хлопотала, собирая тарелки и ласково препираясь с невесткой.
– Ляля сейчас помоет.
– Нет-нет, Таинька, я сама; да тут и мыть-то нечего.
– Тем более.
Последние слова были сказаны с нажимом, и Таисия коротко кивнула дочке, что означало «марш на кухню».
Олька стояла у остывшей плиты и мыла тарелки. В голом темном окне отражалась лампочка под потолком, угол кухонного шкафчика и профиль девочки-подростка в клетчатом платье. Было слышно, как стукнула дверь во двор. Она не повернула головы, но знала, что кто-то смотрит, как она сама смотрела на окна, проходя мимо. И занавески, и абажур Таисия считала мещанством и в квартиру не допускала. В комнате, правда, висела люстра, то ли забытая, то ли великодушно оставленная прежним хозяином: два матовых стеклянных плафона в форме тюльпанов на причудливо завитых латунных трубках. В детстве Олька думала, что они золотые. Поскольку люстру не назовешь абажуром (а следовательно, мещанством), ей было позволено висеть. Олька не раз замечала, что матери приятно, когда гости хвалят люстру, хотя она машет рукой и небрежно отвечает: «Остатки былой роскоши». Девочка почти не помнила, а мать охотно забыла жившего в этой квартире дворника, которого трудно было заподозрить в роскоши.
Дора промолчала о голых окнах, но тоже обратила внимание на люстру: «Наверное, старинная?», и Таисия бросила неопределенно: «Более-менее», умолчав о былой роскоши.
Из комнаты послышалось лязганье. Стол передвигают, догадалась Олька. Шарада размещения Доры так и не была решена, и она не спешила возвращаться в комнату. Опять вспомнился разговор у крестных и мелькнувшая на миг надежда: вдруг разрешат – если не у бабушки, так у них? И как дядя Федя уговаривал… Сколько раз в детстве она там ночевала! Тяжелые кресла сдвигались сиденьями друг к другу, крестный скреплял ножки («чтобы Леленька не упала ночью»), так что получалась глубокая кровать с высокими выпуклыми стенками. Нет, ножки кресел никогда не разъезжались. Она лежала в темноте, прислушиваясь к тихим булькающим звукам аквариума и видя широкое окно эркера, его отражение в трюмо и стеклах буфета. Лежать было так уютно, что жалко было засыпать, однако сон налетал быстро и властно, а утром все выглядело иначе и оказывалось, что аквариум не булькал. Теперь, если б ей разрешили остаться на ночь у крестных, она бы уже не уместилась в креслах. И вдруг поняла, что «крестных» больше нет – есть одна тетя Тоня, крестная.
«Принеси мне, детка, очки из кабинета».
В комнате громко обсуждалось, куда кого положить.
– Вовка на полу поспит, не барин, – задорно говорила Таисия.
– Ну как же так, – Дора всплеснула руками и засмеялась, – я в твоем возрасте, Таинька, не любила, чтобы меня с молодым мужем разлучали. Лучше я на полу лягу.
Сказала – и осеклась. Замолчала, глядя куда-то мимо невестки, потому что как раз в этом возрасте ее разлучили с мужем – на «десять лет без права переписки». Так они и тянутся, эти бесконечные десять лет…
Ее уложили на диване, рядом со спящим Ленечкой, сами кое-как уместились вдвоем на раскладушке («Леленьке будет удобно», говорил дядя Федя), и теперь, когда погасили свет, Олька боялась пошевелиться, чтобы ее кровать не лязгнула или, чего доброго, не надломилась посредине в первую же Дорину ночь.
Жизнь ощутимо изменилась. В доме вкусно пахло едой и все время было тепло: Дора постоянно
– А почему «ленивые»? – ворочая во рту сочный кусок, с трудом выговорила Олька.
– Потому что стряпуха поленилась, – засмеялась Дора. – По-хорошему, так надо каждый голубчик завернуть в капусту, как ребеночка пеленают, и уложить в кастрюлю томиться.
Ежедневные яства не обходились без каких-то оладушек, «блинков», рассыпчатого «струцеля», как называла его Дора, которые даже как бы и едой не считались, а – так, заморить червячка, равно как и «печенюшки», которые Дора пекла каждые два-три дня.
– Дора Моисеевна, я же скоро ни в какое платье не влезу, – кокетливо жаловалась невестка. – Ну кто может столько съесть? Да и на базар каждый день ходить ни к чему.
– Зачем на базар? Мне вон соседка все магазины показала. Нам на Украине такое изобилие и не снилось, у вас все есть, чего душа ни пожелает!
– Кто, Клавка-дворничиха? – Таечкина рука замерла над противнем с печеньем. – Эта сплетница?
– Да я ж не сплетничаю ни с кем, – оправдывалась Дора. – Вот с одной женщиной познакомилась, она наверху живет. Внуки близнецы у нее, Оленькины ровесники.
– А-а, старуха эта… Не знаю; вы бы, Дора Моисеевна, лучше меня спросили – чай, не чужие.
Таисия любила вставлять в речь слова, которые встречались в книгах, а в жизни почти никто не употреблял: «намедни», «чай», «нынче», «аккурат» или «давеча»; она смутно различала их смысл и была уверена, что остальные тоже его не знают.
– Не такая уж старуха – моих лет женщина, – вступилась Дора. – Они с Украины приезжие, семья эта. Сколько пережить пришлось, ни в какой книге не рассказать. Там ведь немцы были.
– Здесь тоже были немцы!
– Всем нашим худо пришлось, кто не смог эвакуироваться.
– А если кто и смог? Мы голодали в эвакуации! – не унималась невестка. – В школе, как сейчас помню, холод жуткий. Чернила замерзали; а писали мы на старых газетах, на полях. Вот как было!
Дора кивнула:
– Я помню. Мусенька наша в школу пошла, когда мы жили в эвакуации…
Встречаясь на лестнице с соседями, Дора приветливо здоровалась, как делала дома. Женщину с зычным голосом она иногда видела во дворе, но чаще слышала трубный бас, призывающий внуков. Разговорились в очереди за ванильными сушками. «У вас тут даже хала продается», – восхитилась Дора. За что получила в ответ: «Ха! Или это хала?!», а потом гордое заверение, что она-то уж эту халу в рот не возьмет; Дора ограничилась сушками и батоном. По дороге домой беседу продолжили, не только уже о хале, и она охотно рассказала, как нашла сына, Володеньку, через двадцать-то лет, подумайте! Слово за слово выяснилось, что собеседница – землячка, из Винницы, где сына как раз потеряла примерно в то же время, когда молодая Дора бежала на вокзале за кипятком. Как?..
Пятилетний сынишка лежал в больнице после тяжелого аппендицита, и врачи категорически не разрешили его везти. Эшелон с эвакуированными вот-вот уходил, муж ушел на фронт еще раньше, и родители мужа настояли, чтобы Роза ехала с дочками: они, мол, поспеют с внуком на следующем.
Следующий эшелон не пришел, зато пришли немцы.
Писала, а как же. Какая больница, и сколько лет было сыну, и что операция тяжелая была, потому что несколько раз у нее спрашивали: «Как же вы, мамаша, двоих детей увезли, а третьего оставили?», точно она по своей воле оставила. Про свекровь со свекром тоже писала, да с ними тетка еще была, старая совсем, а Розиных родителей уже не было в живых. Оно и к лучшему; а как про Арончика моего подумаю, так… лучше бы от аппендицита, правда? Ведь правда же?..