Свет в окне
Шрифт:
Благодаря доценту Присухе Настя привыкла произносить имя героини так, как произносили его в Англии: Айрин, но переубеждать подругу не стала. Зинку раздражало в героине буквально все, включая «дурацкое» имя.
Работа над курсовой шла, к удовлетворению доцента Присухи, очень успешно. Он не только не скрывал своего удовлетворения, но и собирался представить курсовую на конкурс студенческих научных работ. Каждый раз он с особым нажимом говорил о перспективной теме, из которой «вырастет ваша дипломная работа». Потом спохватывался и напоминал о социальном аспекте, хотя, по мнению Насти, почти вся библиография состояла из этого аспекта. Сначала она опасалась, что завязнет в английских литературоведческих статьях, но Присуха ободряюще улыбался: все не так страшно,
Тщательной проработке следовало в первую очередь подвергнуть работу В. И. Ленина «Государство и революция», в которой щедро цитировался труд Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства». Все критические статьи, в свою очередь, сводились к этим двум работам, так что список библиографии напоминал не то матрешку, не то набор разнокалиберных детских формочек для песочницы, ладно вкладывающихся одна в другую. Бесхитростность социального аспекта настолько вдохновила мисс Кузнецову, что она быстро покончила с библиографией и с упоением погрузилась в «Сагу». Она ухитрялась прочитывать несколько страниц даже в обеденный перерыв, а потом, сидя за конвейером, все еще видела растерянного Сомса – «Собственника», только что узнавшего об уходе жены, брала в руки очередную телефонную трубку, поправляла микрофон внутри, чтобы находился ровно по центру, в то время как натренированные пальцы привычно и бездумно навинчивали крышечку с отверстием-дуплом, и отправляла трубку плыть по конвейеру дальше.
Когда она читала роман впервые, он тоже захватил ее, но иначе, не так, как сейчас. Тогда было жалко немногословную красавицу Ирэн, которая безгранично презирала богатого преуспевающего мужа, самозабвенно полюбила дерзкого архитектора и предпочла благополучной жизни одиночество и отчаяние. Теперь – всего-то несколько лет спустя! – Настя обнаружила, что красавица Ирэн, с ее презрением, любовью и одиночеством, становится для нее все более непонятной, причем на обоих языках. Тем не менее она спорила с Зинкой, отстаивая и защищая прежнюю, близкую ей Ирэн, и малодушно прибегала даже к «социальному аспекту»: а куда, мол, в том обществе было деваться бесприданнице, как не замуж за богатого?..
– Ну ты даешь, мать, – фыркнула Зинка. – Ее что, на улицу выгоняли? Куда дева-а-аться… Сидеть и не рыпаться, вот куда. Дождалась бы симпатичного, если Сомс ей оказался не хорош. Кто ее замуж гнал? Она что, в девках засиделась? Нет! Однако же за Сомса выскочила… И, главное, сначала пять раз заворачивала его, какой мужик такое бы терпел?
– Да плохо ей было с Сомсом, как ты не понимаешь? Она и не знала, что такое настоящая любовь, пока Босини не встретила!
– Ну так и шла бы к своему Босини, раз так. А то – сам не ам и другому не дам. Подруге жизнь поломала – жениха увела; крутила с ним у всех на виду, и Сомс видел. Зачем мужика позорила?
Вначале Настя слушала немножко снисходительно, но мало-помалу жесткая Зинкина житейская правота одерживала верх. Как всегда, в каждодневных делах Зинка оказывалась права, если только семейную драму викторианской Англии можно назвать каждодневностью. Бледнел и становился бессильным «социальный аспект», несмотря на всю обещанную Присухой перспективность, и семья как важнейшая первичная ячейка общества не объясняла трагическую жизнь этих двоих людей.
Многое в книге так и осталось загадочным, на каком языке ни читай: биржа… вложения… какие-то падающие консоли (это ведь из архитектуры?), разговоры о близящейся войне, хотя до Первой мировой минимум десять лет. Скользила глазами по невразумительным консолям, как делала в детстве, когда непонятные слова из захватывающей книжки просто отбрасываются; но человеческая боль не отпускала.
То же самое происходило с Зинкой: она настолько сжилась с Форсайтами, что легко и непринужденно находила самые неожиданные аналогии: «вот у нас в Днепропетровске одна тоже гуляла от мужа» или: «слышь, у нас на трубном похожий случай был…». Эти параллели смешили Настю: представить себе старого Джолиона в Днепропетровске было все равно что поселить
Карлушка внимательно слушал, иногда задавал вопросы, казавшиеся ей наивными, но главное, он перестал говорить о сценарии, что, по правде говоря, давно пора было сделать. Да и о чем там можно говорить, в самом деле? Она добросовестно прочитала этот «Вагон» – название было напечатано почему-то с твердым знаком на конце, – терпеливо ожидая, когда же начнется действие, появятся герои, начнут что-то говорить?.. Ничуть не бывало: никаких реплик, диалогов; ничего не происходит. Трамвай едет по улице – вот и все. Ничего удивительного, что Герман Карлович его не поставил – там нечего ставить, это обыкновенный черновик, набросок чего-то; не более того.
Так прямолинейно высказаться о рукописи «классика кинематографии», только что умершего, было невозможно, поэтому Настя энергично похвалила «интересный замысел», после чего как-то сами собой выскочили слова о единстве места и времени действия и о том, как важно сохранить архив Германа Карловича; в целом получилось очень достойно.
От удивления не осталось места для обиды.
Лучше бы она ничего не говорила, просто вернула бы рукопись. Или улыбнулась бы – не снисходительно, а своей обычной улыбкой, когда на щеке появляется милая ямочка.
Лучше бы он не давал ей читать рукопись. Вот если б можно было открутить события назад, как иногда показывают в кино, и герой пятится смешными шажками, словно его ритмично дергают за веревочку; его одежда за несколько секунд взлетает обратно к вешалкам и повисает неподвижно, а сам он, недавно вставший с постели, притягивается к ней обратно, словно магнитом, и скрывается в сугробе одеяла. Или, что совсем жутко, старик стремительно молодеет и превращается в юношу, каким он был в начале фильма – никакого «единства времени». Если бы вот так же рукопись, не дойдя до Настиных рук, послушно легла обратно в тонкую папку, ее створки захлопнулись бы сами собой и тесемки снова связались в бантик, похожий на кукиш. Либо он просто оставил бы сценарий лежать в черной отцовской папке, откуда тот вышел на свет – и никому оказался не нужен, и чем дальше, тем меньше шансов, что понадобится.
В сущности, Настины слова ничего не изменили, потому что непрошеная и безнадежная мысль, что фильм никогда не будет снят, появилась прежде этих слов. Только отец, и никто другой, мог вдохнуть жизнь в этот сценарий. Карл листал – в который раз! – рукопись и пытался увидеть незамысловатые картинки так, как их видел отец. Получалось плохо. Толстяк с тростью, садившийся в трамвай у газетного киоска, смахивал на соседа-старика с мемуарами; торговка, которая везла яблоки, неуловимо напоминала продавщицу из овощного магазина, и только улыбающаяся барышня никем не могла быть, кроме как самой собою, сошедшей со старой ростовской фотографии. Почему Карлушка был уверен, что это именно она, он не сумел бы объяснить.