Свет в окне
Шрифт:
А если нет, думала Олька, но подруге ничего не говорила.
Она спустилась по узкой улочке – от снега она сейчас казалась шире – и вышла на Московскую. Обычно громкая и пыльная, сейчас Московская была неузнаваема: бархатно-белая, чистая и почти тихая – снег скрадывал скрежет трамваев.
Дом, где жила бабушка, был самый высокий, и в нескольких окнах уже зажегся свет; зимний полдень скуксился, солнце спряталось, но где-то еще подразумевалось за сплошными серыми облаками; снег стал сиреневым. Бабушкины окна темные – она была на работе, – но могло же случиться, что она вдруг вернулась раньше?
Нет, не могло: на работе табеля не выдают и никого раньше не отпускают.
Пока она шла по улице, в домах зажигалось все больше окон, идти было легко и весело. Только бы не промочить ноги: это потащит за собой новую ангину, поликлинику и страшный сон про старух на кровати, который снится ей всякий раз, как только поднимается температура.
Чем больше появлялось светящихся окон, тем чаще она замечала елки. Некоторые из них сверкали разноцветными огоньками гирлянд; такие гирлянды она видела не только на «больших» официальных елках, но и у крестных, а также на пятом этаже, где живут Илька с Лилькой.
Вдруг все окна одновременно как-то потускнели, будто выцвели: зажглись уличные фонари. Она не заглядывала в окна, а просто смотрела их, как Ленечка смотрит диафильмы. Смотреть окна было намного интереснее, потому что, в отличие от диафильмов, где под картинкой есть подпись, окна чужих домов были в полном Олькином распоряжении, независимо от воли тех, кто за этими окнами жил. Да ей и не было никакого дела до этих людей – она их не знала, и поэтому было намного интересней и проще их придумать, как она придумала себе ежевечернюю игру с окнами – давно, в четвертом классе, когда уроки в школе были во вторую смену.
Придуманные люди жили по-разному. Самыми счастливыми были обладатели абажуров, потому что человек, заботливо облекший обыкновенную лампочку уютной оранжевой полусферой, просто не может жить плохо. И – занавески; не тяжелые мрачные шторы, способные задушить даже ласковое тепло абажура, а тюлевые, кружевные, ажурные, иногда собранные посредине, приоткрывающие все тот же лучащийся уютом абажур, который непременно должен висеть над столом, где собирается семья. Четверо, например, или пятеро человек, и каждый из этих четверых или пятерых любит всех остальных – и его все любят.
Из-за плотных штор свет едва пробивается, поэтому непонятно, есть ли там абажур. Если есть, то шторы его душили; но могло не быть, а вместо него висела, например, хрустальная люстра, свет которой не успокаивал, а раздражал глаза хозяев дома, отчего они сами становились раздражительными, вспыльчивыми и решительно задергивали свои шторы. Попадались окна нарядные, словно праздничная витрина: сквозь затейливые ажурные занавески лился мягкий свет, хотя самого абажура видно не было; между рамами уместились елочные игрушки, и даже шторы, если они были, совсем не выглядели угрюмо или зловеще и никогда не задергивались, а заботливо окружали с обеих сторон занавески. Из одного такого окна струился нежный зеленый свет. Лампу под зеленым абажуром Олька видела только на картинке в учебнике истории, где был изображен кабинет Ленина в Кремле.
Все чаще в окнах появлялся конкурент абажуру – мерцающий голубоватый свет телевизора. Олька телевизор не любила, и не потому, что у них телевизора не было, а просто он казался ей унылым по сравнению с цветными диафильмами, не говоря о настоящих окнах, о которых никому и никогда не рассказывала.
Она растягивала дорогу домой изо всех сил и основательно замерзла. Оставался один квартал. Все внутри словно сжалось в плотный ком, как плотный тяжелый снежок.
Теперь светились почти все окна в домах, но Олька скользила по ним глазами и механически считала елки, сбиваясь со счета, думая о другом, и только задержала взгляд на окне, напоминавшем бабушкино – так плотно подоконник был уставлен комнатными цветами. В здании напротив, где находилось транспортное управление, не было ни занавесок, ни абажуров, ни елок, а только мелькали фигуры людей, которые управляли транспортом.
Вот и дом. К парадному ведут две ступеньки. Нижняя похожа на оттопыренную нижнюю губу с поперечным шрамом посредине. Теперь главное – не задерживаться: вперед, мимо зеркала – зачем-то поправила шапочку, хотя сейчас снимать, – вторая дверь, квартира № 11. Очень хотелось согреться, и чтобы Сержанта не было дома.
Однако квартира № 11 встретила такими новостями, что ни мать, ни Сержант не стали пилить ее за позднее возвращение и, похоже, забыли про табель.
И не удивительно: пришло письмо от матери Сержанта!
Такие истории описывались в газетах, о них рассказывали по радио: люди, потерявшиеся во время войны, находили друг друга. Мужчина-диктор говорил мягко и задушевно, а потом в микрофон врывался заполошный, растерянный женский голос: «…я уже потеряла всякую надежду».
Таисия с мужем сидели за столом, выхватывая друг у друга из рук листок; рядом лежал разорванный конверт. Ленечка медленно перекапывал в тарелке манную кашу. Самое время было «заткнуться в угол», что Олька и сделала, тем более что «Отверженных» пора было возвращать в библиотеку.
– Нет, с ума сойти, честное слово! С ума сойти! – восклицала Таечка.
Убедившись, что это относится не к ней, Олька пыталась вернуться к «Отверженным», но читать не получалось. Это не радиопередача – это происходит прямо здесь, уже произошло, потому что пришло письмо из Кременчуга, так всех взбудоражившее, что мать повторяла свое «с ума сойти», а Сержант сидел с глупой растерянной улыбкой.
…Было от чего сойти с ума, но такое редко происходит с людьми от радости. А вот как женщина, отлучившаяся на вокзале за кипятком, не сошла с ума, когда вернулась с этим чертовым кипятком и нашла у вагона с эвакуированными только дочку, а пятилетнего сынишки нигде не было? Как она не бросила чайник, не завыла, не кинулась его искать, волоча за собой ревущую девчонку, всего-то шести лет от роду, как она не сошла с ума от горя?.. Или так все и было: завыла, метнулась искать по всему вокзалу и наверняка упустила свой поезд? А что было дальше, приоткрылось только сейчас, хотя продолжалось двадцать лет.
«Я, Володенька, еще проклятая война не кончилась, как во все детские дома писать стала. Что пять лет, мол, тебе было, и с какого вокзала ты потерялся. Фамилия, говорю, ему Лазаревич, и что ты знал, как тебя зовут, и маму, и сестричку Мусю – помнишь Мусю, Володенька? Тебе сейчас двадцать шесть, а Мусенька на год тебя старше… Мы ведь не знаем даже, как ты сейчас выглядишь, а маленький на папу был похож. И в каждый детдом я твои детские фотокарточки отсылала…»
Шла в фотоателье, доставала из сумки старую фотокарточку с обломанными уголками, просила – в который раз! – переснять. И рассылала, рассылала, рассылала. Наверное, приходила в одно и то же место, где приемщица давно ее знала и ни о чем не спрашивала: выписывала квитанцию и засовывала драгоценную фотокарточку в ящик. Сколько таких квитанций скопилось? Ведь она их не выбрасывала, суеверная женщина, не могла выбросить.