Светка – астральное тело
Шрифт:
Степанов, отмитинговавшись, внезапно потишал, снова опустился на стул и уже мирно завершил:
– Вы про таких пишите, кому не копейка, а красота дела дорога, про бессеребреных. Только правду. А мы врем да врем. На собраньях врем, в газетах врем. Народ на вранье держим. Он уж и в правду не верит.
Катя выразилась изящнее: «Ложь непременно раскроется и принесет людям безверие или привычку ко лжи. Значит, нравственное растление. Если не в этом поколении, то в следующем».
Значит, пошла тема с вариациями. Та-ак!
– Ну, Степан Степанович, вы все это слишком прямолинейно толкуете, – я должен был
– Думал я про это, думал, – согласился вроде бы Степанов. – А потом так повернулось в мозгах: а если бы вы все по правде описали, и трудности, и мечту людскую, разве нельзя проблему в государственном масштабе ставить? Можно. Не то же на то же вышло бы? То же. Для дела. А для людей другое.
– Для людей? – я разозлился. – Иногда ваша правда как раз может веру у людей отнять и горе принести.
– Это как понимать? – удивился Степанов.
И тут я рассказал ему легенду о Костасе и Урании. Подробно, не скупясь на живописные подробности. Он слушал молча, сосредоточенно, будто ученик-тугодум, тщащийся усвоить урок.
– Так что же, – заключил я на риторически высокой ноте, – сейчас я должен объявить, что герой оказался предателем, а гибель близких для всей деревни была никчемной жертвенностью? Объявить?
Произнося это «никчемной жертвенностью», я почувствовал на губах противный привкус лжи: теперь-то я ведь знал, что жертвы отряда дяди Вангелиса не были напрасны, и невоспетый подвиг этих пелопоннесских крестьян был величавей и действенней ослепляющей вспышки мифа о Ромео и Джульетте XX века.
Приторный вкус мухоморки почувствовал я на губах. Мое раздражение по поводу Зюкиных речений о правде, чуждой усталости, ничего не имело общего с легкостью принятия мной заурядной лжи. Ложь меня всегда коробила. И то, что все они считали неправдой в моих фильмах, не было ложью, это была моя правда. «Понимаете, моя правда», – хотелось мне крикнуть Степанову.
Он молчал.
– Объявить? – настойчиво повторил я.
– А как же, – сказал Степанов, – подонку в героях ходить? Ведь сами же сказали, правда выходит наружу.
– Но ведь люди жили этим тридцать лет, утоляли идеей свое горе! – Остановиться было трудно.
– Так идея, она идея и есть, какая была. А гад есть гад. Сказано: «Богу – богово, косарю – косарево».
«Кесарю», – хотел я поправить его, как поправлял некогда Коляню, но подумал: «А так, пожалуй, точнее: богу – богово, трудяге – трудягово». И еще я подумал, что речь моя, обращенная к Степанову, стилистически не корреспондируется с его. Мой внутренний пульт не включался. И не от того, что разладился, как разлаживался в разговорах с Зюкой и Катей, а просто не включался, точно не мог соединить две замкнутые системы. А умышленно подстраиваться под степановскую натуру я никакого стремления не испытывал. И ему шанса давать не хотел. Мы молчали.
Мы молчали, но мне почему-то начало казаться, что Степанов знает об отряде Вангелиса (хотя что за чушь! Откуда ему знать?) – и что его рассказы о «племяшах» и «пижонах» были заведены неспроста, вот, мол, мимо неприметной значительности пролетаешь зажмурившись, а эффектной неправдой готов, как с флагом, – ура, вперед и выше!
Но тут – удивительное дело! – мне бы завестись по поводу Степанова еще на тридцать три оборота, а у меня все внутри стало отпускать и отпускать, как бывает, когда после длительных и неразрешимых метаний приходит неожиданная ясность.
В кухню вошла Ирина.
– Ну, это все-таки удивительно! – она исполнила взмах рукой из «Жизели» в сторону настенных часов. – Всегда или в двадцать минут чего-то, или без двадцати в разговоре наступает пауза. Вы замолчали? Мне сказали про это – и точно. Вот, без двадцати десять.
Чуткий стражник моей жизни, моего равновесия и привычности, она снова появилась, едва я ощутил чуждое вторжение в мои пределы, в мои суверенные владения.
– Посиди с нами, малыш, – сказал я, – не каждый день у нас властитель вялковских красот гостит.
– Верно, вы теперь знаменитость, – Ирина улыбнулась Степанову, – ваш фарфор теперь все московские дамы коллекционируют. Наши балетные просто сдвинулись, меняются, по областным сельпо рыщут.
– Пора мне, – Степанов понял Иринино мистическое откровение по поводу времени и пауз в разговорах за намек на поздний час.
– Ни за что, – последовал взмах обеих рук из «Спартака». – Расскажите.
– А как вы добираться-то будете? – мне не хотелось его задерживать.
– Да машина у меня там, – он боднул большой головой в сторону окна.
– Своя?
– Казенная. Положено. Я, правда, сам за рулем.
Конечно, как я забыл наше путешествие по пестростенным деревенькам?
Все у него было – и австрийская куртка, и костюм бесшовный, и машина казенная. Не хуже Коляни обжился Степанов. А проповеди разные, так тоже – один хрен.
– Расскажите, – не унялась Ирина, – почему вы перестали делать трехсвечные шандалы? Невозможно достать, моя подруга всю область перекопала…
Видно, в благодарность за то, что своим вторжением Ирина разрушила тягостность нашей беседы, Степанов стал подробно развивать перед ней идеи сложных противоречий между необходимостью увеличения производства предметов массового спроса и сохранения выпуска уникальных изделий.
Бедная моя пенсионная Джульетта вынуждена была принять на свои обглоданные многолетним тренингом плечи все проблемы фарфорового производства. Уникальные изделия требуют обжига на древесном топливе, а дров не достанешь, хотя в окрестных леспромхозах ветви и верхушки жгут. А достанешь – вывезти не на чем. А привезут – разгружать некому, сами мастера на себе волокут. А разгрузят – некогда сушить. А художники? Разве такой зарплаты их творчество стоит? А…
Бедный, бедный мой гадкий утенок, распушившийся и увядший на бумазеевых берегах своего Лебединого озера! Каково-то ей было слушать про нескоординированность планов, про неувязки с сырьем, которое нужно возить через всю страну, вместо того, чтобы освоить пласты глины в своем районе, где их запасов еще на двести лет хватит! Но недаром, оттанцевав свое, Ирина освоила царственные замашки балетного миманса, плавные выходы сказочных королев. С королевской терпимостью она спросила, цитируя дикторский текст из какого-то документального фильма: