Светка – астральное тело
Шрифт:
– Замолчи! Стыдно! – закричала вдруг Катя.
– Стыдно? – как бы с любопытством поднял бровь Валера.
– Стыдно, что знаменитость вон по канавам валяется, это верно, стыдно.
– Подлец ты, – сказал Степанов.
Но Валера не стушевался:
– Так ведь гены, почтенный Степан Степанович. Как говорится: яблочко от яблоньки…
Он не договорил – Матильда Ивановна судорожно рванулась к нему, размахнулась зажатым в руке альбомом и ударила Валеру по лицу.
В зависшей тишине тихо и трезво произнес Петр Семенович:
– Не надо, Мотя. Правду
Кажется, Курихин настенный недоуменно высунулся из какой-то рамочки, забыв и про трибуну, и про иностранную делегацию, и про внимавшую ему молодежь. Но я уже не помню этого в точности. Я ничего больше не помню из того, что произошло в тот вечер в курихинском доме.
Я знаю только, что лежал одетый, не снимая ботинок, на койке в гостиничном номере (в Вялках уже была своя гостиница!), в номере, так не похожем на мое отельное афинское прибежище с кожаным диваном-апельсином. Я лежал и ждал, когда по коридору простучат Катины шаги: она убежала куда-то, и ее не было до утра.
По коридору простучали ее шаги, она без звука открыла мою дверь и сказала с порога – тихо и, как мне показалось, спокойно, настолько спокойно, что я даже не понял смысла ее слов:
– Петр Семенович умер. Инфаркт.
Мне приснился сон. Сон приснился неделю спустя после возвращения в Москву из Вялок.
Сон был цветным, все краски его были проработаны, как на лучшей пленке «кодак». Говорят, цветные сны видят только шизофреники. Но я, дольше других операторов остававшийся верным черно-белому изображению, всегда вижу только цветные сны, не считая себя психически неуравновешенным.
Мне приснились похороны: хоронили Синего гуся. Покойник лежал на сухом дне коринфского бассейна, с двух сторон омываемого морями – Эгейским и Ионическим. Слепленная из глины гора нависала над бассейном, осеняя его черными кронами кипарисов. Невянущие каменные цветы пропилеи коринфского ордера были возложены к праху покойного. Но я знал, что город, отмеченный каменным пунктиром руин, – Вялки.
Мы все с обнаженными головами стояли вокруг бассейна, а совсем близко к его выщербленному ободку по кругу разъезжал старик на осле в позе амазонки. Старик вздымал в приветствии руку, будто совершая круг почета:
– Прощайте, я уезжаю на Кипр!
Я знал, что мне нужно произнести надгробное слово, мне поручено его сказать, но голос мой лишился звучания, и никто ничего не мог услышать.
Тогда к бассейну подошел Коляня в рубашке из тропикола, в квадратных очках, густое клубничное варенье Коляниной шевелюры стекало ему на лоб.
– Ты ушел от нас, дорогой товарищ, – сказал Коляня.
Гусь смотрел на Коляню синими глазами Петра Семеновича, и хотя Курихин стоял в общей толпе на коринфской площади, мне было досконально известно, что он – мертв.
Старик на осле поравнялся со мной и кивнул:
– Прощайте, я уезжаю на Кипр! – пяткой, обтянутой шерстяным носком, он пришпорил осла.
Теперь все, теперь отступления не было – мне нужно было говорить речь. А голос заперло в гортани.
Гусь, ультрамариново-яркий, лежал неподвижно на серых камнях, водя глазами по столпившимся людям, будто умоляя их что-нибудь сказать. В этот момент старик на осле миновал меня, и на противоположном краю бассейна мне открылась Зюка. На ней была джинсовая пара – как на Валерке или «хипповом старике» Велюгине, и голос, когда она заговорила, был решительным и чужим:
– Произошло убийство, – сказала Зюка, – и главное, что нам надлежит сделать, это – назвать убийцу. Но Артем Палада сам назвал себя, придя на похороны. Он убил Курихина, он убил его сына. Он убил моего мужа – Николая Николаевича Скворцова. – Зюка повернулась и пошла к каменной галерее, где над входом резными деревянными буквами значилось: «Библиотека».
Я попытался остановить ее, я хотел закричать, что это – ложь, вот они – Курихин, Валера, Коляня, они здесь, пусть они скажут, что я и не думал их убивать. Голоса не было. А те, убитые, стояли и согласно кивали головами – не то мне, не то Зюке.
Синий гусь на дне бассейна закрыл глаза, как от смертельной усталости.
За Валерой двинулись Велюгин, Катя, Матильда Ивановна, вдова Мария, испанец Альфредо Родригес. Военный в белоснежном кителе с хрустящей портупеей деловито подгонял их:
– Проходите, проходите, товарищи!
– Мы длинной вереницей идем за Синей птицей, – объясняла военному Катя.
Но никто уже не видел Синюю птицу, бедного гуся на сухом дне коринфского бассейна, омываемого двумя морями – Ионическим и Эгейским в городе, помеченном каменным пунктиром руин и носившем имя – Вялки.
– Проходите, товарищ! – поторапливал белоснежный военный.
Вдруг мой голос обрел звук.
– Стойте, выслушайте меня! – закричал я.
Но, может, мне только казалось, что голос прорезался: все шли не оборачиваясь, они уже расходились. Они расходились парами. В каждой паре один шел, осторожно, но уверенно ступая, и что-то говорил, другой молча точно плыл рядом. Потом пары расходились, и тот, что плыл, начинал ощупывать камни ступеней, борт бассейна или лежащие на земле колонны.
И только у меня не было пары. Я метался один, пришелец из чужой галактики, одинокая звезда из созвездия Лебедя, столь любимого писателями-фантастами.
Самым забавным было то, что когда я проснулся, у меня не было голоса, точно я сорвал его во сне.
Зиме пришлось спасаться бегством. Солнце, хлестнув по асфальтам и крышам, разом согнало снега, и, отступая, впопыхах зима бросала на улицах все, что смогла припрятать от глаза прохожих на долгие месяцы.
В город вошел март.
Притормаживая у бензоколонки, я приветствовал весеннего первенца тремя выкриками клаксона, хотя звуковые сигналы в Москве были запрещены. Но сейчас мне было плевать на «Правила дорожного движения»: весна включила весь свет, отмыла до голубизны замызганные зимней сумеречностью небеса, асфальты дымились, как спины загнанных в скачке лошадей, и сам я ощущал себя весенним, начинающимся и ожидающим чего-то. Дымящиеся асфальты всегда рождают во мне ощущение непроходящей молодости.