Светка – астральное тело
Шрифт:
Петр Семенович стоял в дверях, робко улыбаясь своими синими, не отбеленными временем глазами. За ним возвышалась громада тела Степана Степановича Степанова. Мы и не заметили, когда они пришли, увидели их все сразу. Хоровод застопорил.
– Салют родоначальнику династии! – Валера вскинул руки и дважды притопнул ногой.
Петр Семенович не ответил, не перевел взгляда, так же робко, будто не внемля ничему, улыбаясь. Потом нетвердо подступив к столу, Курихин нащупал налитую ему рюмку:
– Ради чести вашего удовольствия!
– Петечка, ты бы переоделся, – Матильда Ивановна суетливо обшарила
– Ради чести вашего удовольствия, – повторил Курихин, быстро выпил, потянулся к бутылке и, расплескивая, налил себе снова.
Тут вмешался Степанов:
– Верно, Семеныч, ты бы пошел отдохнул, штаны сменил. Что Москва-то про тебя скажет?
– Еще рюмашечку – на ход ноги, – не глядя на Степанова, сказал Петр Семенович.
И тут невозмутимый обычно Степанов рявкнул:
– «На ход ноги!»… Хватит ваших ходов! В заводе надоело. Это у них, вишь, присказка такая, – он пояснил мне. – Надерутся на производстве, а последнюю – «на ход ноги», – чтобы духу хватило до проходной дойти, а там хоть в грязь вались. – Он боднул головой на грязные курихинские брюки: – Ты уже свой ход израсходовал, вон, видать, отдохнул малость в обочине.
Курихин, однако, не ушел, только покорно сел на краешек стула. Матильда Ивановна начала спеша накладывать ему еду на тарелку: «Поешь, Петя, поешь, голубчик!» И Валера поддакнул: «Поешь, старик, в вашем деле закуска – главный компонент!»
Петр Семенович на стене, оторвавшись от беседы с молодежью, с интересом наблюдал, как Курихин покорно ковыряет вилкой в винегрете, точно не решаясь отправить в рот насаженный с трудом свекольный кубик.
Я посмотрел на Катю. Поймав взгляд, она решительно подошла к Валере и положила руку ему на плечо, как бы объявляя всем свою верность этому парню, которого она не бросает в малоприятной ситуации.
– И когда успел? – сказал мне Димка. – На съемках все вроде о'кей было – позировал, изображал беседу и прочее. – И, не стесняясь присутствующих, заключил громко: – Алкоголики – страшное дело, сто капель примет – и готов.
– Я прошу вас, Дмитрий Алексеевич! – вспыхнула Матильда Ивановна. – Он болен, это – болезнь, к больным так нельзя. Кушай, Петечка, кушай, дружок. Ты же голодный с утра.
Вдруг из угла, где сидел безмолвный Валерин приятель, раздалось:
– А вы бы сейчас героя с сыном, Дмитрий Алексеевич, засняли! Была бы правда жизни.
– Замолкни! – цыкнул на него Валера.
– А что у тебя за картина? – спросил я Димку.
Тот охотно дал пояснения:
– Как бы продолжение вашей «Жар-птицы», Артем Николаевич, я даже кадры оттуда беру как воспоминания. И прочую хронику про Петра Семеновича, конечно. Вот вырос сын героя, тоже художник, поступил в художественный вуз, продолжит дело отца на новом этапе.
– И продолжит, – с вызовом сказал Валера. – Отец, твое здоровье!
Они чокнулись.
А парень в углу не унимался:
– Продолжи, кореш дорогой, продолжи. Изложи зрителям, как тебя в институт по одной фамилии впихнули, как господин кинорежиссер к ректору бегал, будущий фильм организовывал, – парень вдруг обиделся. – А у меня, скажем, баллов больше было, но я кто? Рядовой сын рядового мастера по обжигу. А тут – Курихин! Его и за границу, и стипендию повышенную сразу незаконную. Прошу!
– Это правда? – сняв руку с Валериного плеча, спросила Катя.
– Боже мой, Федя! – вступилась Матильда Ивановна. – Валерик сдавал, он неплохо сдавал, и они сами говорили, что он способный. И заслуги Петра Семеновича… Разве он мало сделал для общества, чтобы ему не ответили благодарностью….
Матильда Ивановна взяла с буфета переложенный туда вишневый альбом и прижала его к груди: этот бархатный щит прошлого как бы должен был заслонять всю ее семью от несправедливых наветов.
И Петр Семенович на стене тверже оперся обеими руками о края трибуны.
– Это правда? – настоятельно повторила Катя.
– Правда, доченька, правда, – откликнулся благодушно Петр Семенович, – все правдочка, чистенькая. Валерку по блатику взяли, и в Финляндию его за фамильичку… Зачем, сыночек, тебя в Финляндию-то слали?..
– Рассказать ихнему студенчеству, какой папаша у него чудесный, – снова высунулся из угла парень.
– Папаша – дрянцо, слабый человечек, – по-прежнему благодушно и душевно сказал Петр Семенович.
– Федя! Федя! – Матильда Ивановна стиснула на груди альбом: – Зачем ты повторяешь эти злые сплетни?! Ну зачем? Зачем они все чернят его? Кто виноват в этих дурацких банкетах и приемах, на которые его таскали? Он же в рот не брал… Кто виноват? Он работал, он всю жизнь работал… Он честный, он жил только ради искусства, ради людей. Петр Семенович и сейчас мечтает…
Милая, толстая Сольвейг из Вялок! Все эти годы она хранила незамутненный образ своего синеглазого Пер Гюнта, в ней, только в ней по-прежнему его молодым порывам и мечтам было отведено место сбережения, и она не даст никому посягнуть на их безупречность, даже если этот Пер Гюнт с разодранной и заляпанной бурой жижей штаниной вернется к ней лишь за тем, чтобы осушить очередную поллитровку.
– Врешь ты все, Матилка, – мрачно сказал Степанов, – от совести он пьет.
– Да бросьте вы, Степан Степанович, богоискательством заниматься: от совести! – Валера круто, с вызовом обернулся к Степанову. – Какая совесть? Где это вы такие понятия выискали?
– Ну, ты-то от совести не запьешь, – сказал Степанов.
– Не запью. Не запью, уважаемый. И все, что могу, – получу. Вы меня выучили, отцы-благодетели, вы!
– Валерик, ну Валерик! – Матильда Ивановна молитвенно протянула к нему альбом. Валера не видел, он не слышал, что-то, какой-то шлюз внутри его прорвало:
– Что ж вы бога-то и совесть не поминали, когда про вас липовые фильмики снимали, когда папочка с трибуны по слогам речи читал, которые ему сочиняли? Ну, расскажите, Петр Семенович, как вы в газете обнаружили свой призыв, о котором слыхом не слыхали? А? Люди-то мне это сколько раз в глаза тыкали, знаю. Что ж, я утерся. Так уж за эту благодать хоть свое возьму от жизни. В загнивающем капитализме предки-богачи детишкам капиталы завещают, от моего-то капиталом не разживешься. У нас другая система действует: у нас дети родительской знаменитостью живут. И я живу. И буду. И проценты с этого капитала сниму. Ясно? Ясно, благодетели?