Светка – астральное тело
Шрифт:
– В милицию заявила?
– Нет.
– Иди, сейчас же иди. Смотри на милость – шапками раскидалась! Что, у тебя их– вагон, шапок?
– Не могу я, – жалобно сказала Светка.
– Как это не могу? – сразу взвилась Валентина. Она всегда заводилась с пол-оборота. – Почему это – не могу? Давай чеши, немедленно. Бывают случаи – находят. Он ведь не себе, загонять будет, а его тут и накроют. Сейчас же иди.
Светка знала, что от Валентины не отвертишься, если та что-то решила, но не объяснять же ей, что шапка больше не нужна. Поэтому сказала покорно: «Схожу».
Вадик и Рудик стояли за дверью: они всегда подбегали, едва слышали шебаршение Светкиного ключа.
– А там – дядя.
– Какой дядя? – у Светки захолонуло сердце, она поняла, что это – красномордый парень. Про отца они бы не сказали «дядя», а другие мужчины в их квартиру уже давным-давно не заходили. Впрочем, и отец бывал раз в полгода.
Откуда красномордому было знать ее адрес, – неизвестно, да и зачем приходить – тоже глупо. Светка об этом и не подумала, просто поняла: он, он: больше некому.
Прохор Прохорович сидел на тахте, зажав между коленями стоящий на полу громоздкий старомодный чемодан. Углы чемодана были охвачены металлическими нашлепками, похожими на блестящие шапочки-конусы, формой вроде той, Светкиной. Одной нашлепки не хватало. А возле ручки приклеена кожаная заплата, и ручка когтила ее, как лапа чучела беркута, примостившегося в углу комнаты Ивана Прокофьевича Соконина, Светкиного пациента из «левых».
Светка все подробности, как всегда, охватила мгновенно.
– Прохор Прохорович. Припоминаете? – произнес Прохор Прохорович вместо приветствия.
Она не припоминала.
– Ну, как же – Ковригина, Александра Илларионовича, ученик, из Херсона. Помните – пять лет назад к Александру Илларионовичу приезжал. Вы его еще массажировали. Вы еще с сумками были, из прачечной белье забрали. Сетка у вас внизу разорвалась, вы сказали: на руках нести – рук не хватит. Я еще вам поднес до квартиры, и вы еще сказали: «Хороший человек». А теперь не припоминаете.
Теперь Светка вспомнила, конечно, вспомнила. Так уж часто, что ли, ей сумки подносят? Может, один раз и было-то. Но тут же и другое вспомнилось. Как топтался тогда Прохор у двери в комнату, а Александр Илларионович его пройти не приглашал, хотя такая нелюбезность вообще-то с ковригинской старомодной галантностью не вязалась. Прохор все что-то бубнил-бубнил, а Ковригин – ни гугу. Только паровозно пыхтел под Светкиными руками. Одно и выдавил: «Факт слушания лекций еще не создает институции учителей и учеников. Мы с вами – полярны». Конечно, Светке было невдомек, что это за слова, но все-таки и ей понятно было: Александр Илларионович приезжего за своего не признает. Оттого ей не хотелось, чтобы и сумки-то тот нес. Но он навязался. Не отошьешь же человека с бухты-барахты.
– Вот приехал Александра Илларионовича навестить, – Прохор Прохорович все сидел, не выпуская из коленей чемодана, – не застал. Все на кладбище уехали. Вы-то ездили?
– Ездила.
– Ну, а вот мне куда деваться? Помещения остановиться даже нету в Москве. Сын-то его с невесткой не пустят. Как думаете?
Светке не хотелось говорить «нет», хотя и гадать нечего: не пустят. Но скажи так – вроде она их за глаза ругает.
– Я к вам решил. Вы еще говорили: у нас две комнаты, а Александр Илларионович к вам отношение имел. И ко мне отношение имел. Я ведь, – Прохор задумчиво и грустно потянул носом, – в любимых учениках у него находился.
При этих словах Светка вспыхнула – теперь всем начнет этот Прохор Прохорович талдычить: «Любимый ученик».
Любимый ученик, правда, больше сообщение развивать не стал, только глянул в упор: переночую?
Светка сперва по велению своей натуры захлопотала: «Ну, конечно, о чем речь? Я – сейчас раскладушку, чайку», – а потом ее обожгло – она же умрет ночью, а тут посторонний.
Но уже стягивая сапоги (сапоги, ношеные – не без того, – подарила Светке Ирина Бекетова, хотя Светка и отказывалась вовсю, стыдилась. Но собственные ее туфли на микропорке, каких уже теперь никто не носил, хлюпали, как тяжелый ОРЗешник, и все Иринины подруги из «салона» кричали: «Бери, ничего тут нет такого, мы сами с друг друга носим»), Светка отчетливо, без паники поняла: хорошо, что в квартире будет взрослый, когда утром ее найдут. Взрослый найдет, а не Рудик с Вадиком.
– Чайку – это замечательно, – согласился Прохор Прохорович и поставил перед собой чемодан, – а у меня как раз банка варенья есть, кизил. Вез-то, конечно, Александру Илларионовичу, но теперь – все. А вам вроде благодарность за переночевание.
– Господи! – Светка опять вспыхнула, чувствуя, как плечи и шею обдало ало, жарко. – Я разве за благодарность? Ночуйте, мне ничего не надо.
«А к чаю-то один сахар, неудобно», – тут явилась мысль. Но Прохор уже щелкал замками чемодана и вдруг запричитал кликушески высоким дискантом похоронной плакальщицы:
– Ой-ой-ой, да что же это случилось-приключилось? Ой, да как же беда такая вышла? Ой, да все погубилось-пропало…
Нутро чемодана было, как вспоротое баранье брюхо: внутренности его, где – сизые, где – белесые, заливала уже густеющая бурая кровь. Кровь струйками стекала в глубину чемоданной утробы, и когда Прохор Прохорович боязливо, точно боясь заразы, ткнул пальцем в какую-то синюю выпуклость, кровь вспузырилась багровым горбиком. Разлилось варенье.
… А Светка увидела: заколотый баран лежал на спине, деревянно растопырив ноги, а из вспоротого живота, с сизых внутренностей текла на землю кровь. Над бараном высилась молдаванская телега-каруца, и оглобли ее торчали в небо, подобно бараньим ногам. С каруцы тоже сочилось багрово, густо. Из корзины с виноградом, водруженной на каруцу, стекал густой сок.
Деревня праздновала первый послевоенный урожай виноградной лозы.
Качала пестрый круг пляска-молдовеняска, стучал в бубен кудлатый чабан, обходя круг с дикой осторожностью медведя. Каждым ударом по звонкому брюху бубна чабан, казалось, просыпал на землю пригорошни дребезжащей меди.
Четко-четко, как четкие четки, цокали каблуки. Чок, чок, чок – чет и нечет – чок, чок.
А Максим Максимович Шереметьев сидел верхом на каруце с откинутой в руке солдатской алюминиевой кружкой, в которую надоил виноградного сока. Молодой, красивый. Глаза синие, волосы золотые.
Светка могла разглядеть Шереметьева ясно, до мельчайшей точечки – капитанские звездочки на полевых, болотного цвета, уже затертых погонах; ремень, перехвативший тонкую талию, чуть распущенный, отчего на ремне была теперь видна вдавлинка, оставленная пряжкой, когда Шереметьев затягивался плотно, подтянуто; чуть косовато пристегнутые ордена и медали с левой стороны груди, а справа – нашивки за ранения: две желтые, одна красная.
– За победу, – крикнул Шереметьев, – за жизнь!
К каруце подошла Ирина Бекетова, в джинсах, заправленных в короткие сапоги на шпильках, и потянулась к шереметьевской кружке высоким петровским кубком, на котором золотая царская монограмма впечаталась в вишневый блеск. Ирина – Светка слышала об этом в «салоне» – купила кубок у какой-то старухи-Божий одуванчик, месяца назад, очень дешево, всего за пятьдесят рублей.