Светлокожая Ли Ван
Шрифт:
— Не знаю. Должно быть, потому, что ноги у меня не такие, как у других женщин.
Довольный огонек мелькнул в глазах Канима, и только.
— Как и у всех женщин, волосы у тебя черные, но разве ты не знаешь, что они мягкие и тонкие, мягче и тоньше, чем у других?
— Знаю, — ответила она сухо; ей не нравилось, что он так спокойно разбирает ее недостатки.
— Прошел год с тех пор, как я увел тебя от твоих родичей, а ты все такая же робкая, все так же боишься меня, как и в тот день, когда я впервые взглянул на тебя. Отчего это?
Ли Ван покачала головой.
— Я боюсь
— Говори же, — нетерпеливо понукал он, раздраженный ее нерешительностью.
— …как будто они не моего рода.
— Не твоего рода? — протянул он. — А какого же ты рода?
— Я не знаю, я… — Она в замешательстве покачала головой. — Я не могу объяснить словами то, что чувствовала. Я была какая-то странная. Я была не похожа на других девушек, которые хитростью приманивали юношей. Я не могла вести себя так. Мне это казалось чем-то дурным, нехорошим.
— Скажи, а твое первое воспоминание… о чем оно? — неожиданно спросил Каним.
— О Пау-Ва-Каан, моей матери.
— А что было дальше, до Пау-Ва-Каан, ты помнишь?
— Нет, ничего не помню.
Но Каним, не сводя с нее глаз, словно проник в глубину ее души и в ней прочел колебание.
— Подумай, Ли Ван, подумай хорошенько! — угрожающе проговорил он.
Женщина замялась, глаза ее смотрели жалобно и умоляюще; но его воля одержала верх и сорвала с губ Ли Ван вынужденное признание.
— Да ведь это были только сны, Каним, дурные сны детства, тени не бывшего, неясные видения, от каких иногда скулит собака, задремавшая на солнцепеке.
— Поведай мне, — приказал он, — о том, что было до Пау-Ва-Каан, твоей матери.
— Все это я позабыла, — не сдавалась она. — Девочкой я грезила наяву, днем, с открытыми глазами, но когда я рассказывала другим о том, какие странные вещи видела, меня поднимали на смех, а дети пугались и бежали прочь. Когда же я стала рассказывать Пау-Ва-Каан свои сны, она меня выбранила, сказала, что это дурные сны, а потом прибила. Должно быть, это была болезнь, вроде падучей у стариков, но с возрастом она прошла, и я перестала грезить. А теперь… не могу вспомнить. — Она растерянно поднесла руку ко лбу. — Они где-то тут, но я не могу их поймать, разве что…
— Разве что… — повторил Каним, требуя продолжения.
— Разве что одно видение… Но ты будешь смеяться надо мной, такое оно нелепое, такое непохожее на правду.
— Нет, Ли Ван. Сны — это сны. Может быть, они — воспоминания о тех жизнях, которые мы прожили раньше. Вот я, например, был когда-то лосем. Я уверен, что некогда был лосем, — сужу по тому, что видел и слышал во сне.
Как ни старался Каним скрыть свое возрастающее беспокойство, это ему не удавалось, но Ли Ван ничего не заметила: с таким трудом подыскивала она слова, чтобы описать свой сон.
— Я вижу покрытую снегом поляну среди деревьев, — начала она, — и на снегу след человека, который из последних сил прополз тут на четвереньках. Я вижу и самого человека на снегу, и мне кажется, что он где-то совсем близко. Он не похож на обыкновенных людей: лицо его обросло волосами, густыми волосами, а волосы, и на лице и на голове, желтые, как летний мех у ласки. Глаза у него закрыты, но вот они открываются и начинают искать что-то. Они голубые, как небо, и наконец они находят мои глаза и перестают искать. И рука его движется медленно, словно она очень слабая, и я чувствую…
— Ну, — хрипло прошептал Каним. — Что же ты чувствуешь?
— Нет, нет! — поспешно выкрикнула она. — Я ничего не чувствую. Разве я сказала «чувствую»? Я не то хотела сказать. Не может быть, чтобы я это хотела сказать. Я вижу, я только вижу, и это все, что я вижу: человек на снегу, и глаза у него, как небо, а волосы, как мех ласки. Я видела это много раз и всегда одно и то же — человек на снегу…
— А себя ты не видишь? — спросил Каним, подаваясь вперед и пристально глядя на нее. — Видишь ли ты себя рядом с этим человеком на снегу?
— Как могу я видеть себя рядом с тем, чего нет? Ведь я существую!
Он с облегчением выпрямился, и величайшее торжество мелькнуло в его взгляде, но он отвел глаза от женщины, чтобы она ничего не заметила.
— Я объясню тебе, Ли Ван, — сказал он уверенно. — Все это сохранилось в твоей памяти от прежней жизни, когда ты была птичкой, маленькой пташкой. Тут нет ничего удивительного. Я когда-то был лосем, отец моего отца после смерти стал медведем, это сказал шаман, а шаманы не лгут. Так мы переходим из жизни в жизнь по Тропе Богов, и лишь богам все ведомо и понятно. То, что нам снится и кажется, — это только воспоминания, — и собака, что скулит во сне на солнцепеке, конечно, видит и вспоминает то, что некогда происходило. Баш, например, когда-то был воином. Я уверен, что он был воином.
Каним кинул псу кость и поднялся.
— Вставай, будем собираться. Солнце еще печет, но прохлады ждать нечего.
— А какие они, эти белые люди? — осмелилась спросить Ли Ван.
— Такие же, как и мы с тобой, — ответил он, — разве что кожа у них посветлее. Ты увидишь их раньше, чем угаснет день.
Каним подвязал меховое одеяло к своему полуторастафунтовому вьюку, обмазал лицо мокрой глиной и присел отдохнуть, ожидая, пока Ли Ван навьючит собак. Оло съежился при виде палки в ее руках и безропотно дал привязать себе на спину вьюк весом в сорок с лишним фунтов. Но Баш не выдержал — взвизгнул и зарычал от обиды и ярости, когда ненавистная ноша коснулась его спины. Пока Ли Ван туго стягивала ремни, он, ощетинившись, скалил зубы, то косясь на нее, то оглядываясь, и волчья злоба горела в этих взглядах. Каним сказал посмеиваясь:
— Я же говорил, что когда-то он был великим воином! Эти меха пойдут по дорогой цене, — заметил он, надев головной ремень и легко подняв свой вьюк с земли. — Белые люди хорошо платят за такой товар. Им самим охотиться некогда, да и холода они не выносят. Скоро мы будем пировать, Ли Ван; такой пир зададим, какого ты не видывала ни в одной из своих прежних жизней.
Она пробормотала что-то, выражавшее признательность и благодарность мужу за его доброту, надела на себя лямки и согнулась под тяжестью вьюка.