Светоч русской земли
Шрифт:
Городского епарха, Аверкия, в его тереме он не нашёл. На дворе суетились в люди, трещали факела. Кто-то, пробегая, повестил, что господин поскакал на двор князя, где остановились московские бояре. Кирилл повернул коня к терему князя Константина. Но, не доезжая площади, они наткнулись на рогатку. Московские ратные с руганью остановили Кирилла. Заставили слезть с коня, долго выясняли, кто и зачем? К теремам допустили его одного с одним пешим холопом и без оружия. Прочих ратных Кирилла заворотили назад. Тыкаясь у коновязей, пробираясь и оступаясь в своей долгой выходной ферязи, сквозь толпу нарочитых граждан, собравшихся перед теремами, Кирилл растерял весь свой гнев и решительность, с какой кинулся несколько часов назад на подмогу Аверкию. Когда повестили, что молодого князя с княгиней нет в городе, ему стало зябко, и уже он в безотчётном желании бегства искал глазами своего холопа, всё ещё не понимая, что же тут творится, и какая беда собрала ночью у теремов почитай
Они были, наконец, пропущены толпой в думную палату между двух рядов ощетиненных железом московитов. В уши бросился крик Аверкия:
– Не позволю!
И едва успел уяснить себе боярин Кирилл, что же происходит в городе, едва успел разгневаться на самоуправство московских бояр, - а всё казалось: надо только отыскать князя Константина, повестить ему да пасть в ноги великому князю Ивану Данилычу, и будет исправлено днешнее нестроение. Московитов уймут, и всё воротится на круги своя, по старине, по обычаю, как от дедов-прадедов надлежало... Того, что сейчас Аверкия повесят за ноги вниз головой, не знал, не мог и помыслить такого боярин Кирилл. И когда свершилось, когда старец повис перед ними с разинутым ртом и задранной бородой, с павшими на плечи полами боярской сряды, обнажив порты, когда достиг его ушей хрип и кашель городского главы, - в глазах Кирилла всё поплыло, и, наверно, имей он оружие при себе, невесть что и сотворил бы, ибо паче смерти позор и глум! Но рука не нашарила на поясе сабли, снятой за рогаткой и отданной своим холопам, и - ослабла рука, и задрожали и подогнулись ноги, и вопль исторгся из груди, а кругом также падали на колени, также молили пощады... Перед лицом наглой торжествующей силы, потеряв своё достоинство, они теперь соглашались на грабёж и поборы, лишь бы уцелеть, отсидеться за спиной сильного, дозволяя ему творить с собой всё, что захочет...
Домой вернулся Кирилл утром, пьяный от устали и ужаса. В глазах всё стоял кровавый лик Аверкия, уже снятого с верёвки. Из ушей старика текла кровь, а глаза, в мутной, кровавой паутине, почти уже не видели ничего...
Его трясло, когда он слезал с коня. Мария только от ратных дозналась, что и как сотворилось в городе.
...И когда назавтра пожаловал к ним в поместье Мина с дружиной, Кирилл сказал жене, кинувшейся к супругу:
– Доставай серебро!
Он и здесь не понял, не сумел постичь до конца смысла происходящего. Вздумал откупиться, выплатить серебряный долг дорогой рухлядью, - не тронули бы родового добра! Кинул четыре связки соболей, вынес бронь аравитской работы, мысля дать её в уплату ордынского выхода.
Бронь излилась жарко горящим потоком и застыла на столе. Синие искры, холод харалуга и жар золотой насечки на вогнутых гранях стальных пластин, покрытых тончайшим письмом, серо-серебряная чешуя мелких колец, ослепительный блеск зерцала... Ратники смотрели ошалело. Мина хрюкнул, набычась, сделал шаг и, положив руку на бронь, выдохнул:
– Моя!
Кирилл глянул на широкого в плечах москвича с высоты своего роста, чуть надменно, и, помедлив, назвал цену брони в новгородских серебряных гривнах. Мину дёрнуло, он повёл головой вбок, вперясь глазами в ростовского великого боярина, и повторил:
– Моя! - И в лицо Кирилла выдохнул.
– Беру! Так! - Он сграбастал бронь, чуть согнув над ней плечи, и повторил.
– Так беру! Даром! Моя!
Ратники, рассматривавшие бронь, цокая, приобалдев, раздались в стороны, глядя то на своего, то на ростовского боярина: "Что-то будет?" - Голубые глаза Кирилла огустели грозовой синью, казалось... Показалось на миг... И волчонок, старший сын ростовского боярина, вывернулся в густоту мужских тел, тяжкого дыхания ратных... Но вот угасли глаза ростовского боярина. Голова склонилась на грудь, и голос упал, теряя силу и власть, когда он вопросил москвича:
– По какому праву, боярин?
– Праву?
– выкрикнул он, сжимая кулак. - Не надобна тебе бронь! Вот! - Он потряс кулаком перед лицом Кирилла. - На ратях бывал ли когда? С кем вы, ростовчане, ратились доднесь? Бронь надобна воину! Оружие какое - отбираю! Моим молодцам, вот! - выкрикнув, он повёл глазами, и вокруг него загоготали и - двинулись, и начался грабёж!
– Не замай! - выкрикнул Мина, толкнув в грудь Кирилла, не хотевшего отступить. Ратники уже ринулись в оружейную. Кмети Кирилла, поглядывая на своего господина, нехотя, под тычками и ударами московитов, расступались в стороны. И уже те несли шеломы, волочили щиты, копья, колчаны и сулицы. Это был грабёж, торжество силы над правдой. И ростовский боярин сломался, согнул плечи и, закрыв лицо руками, выбежал. И не то даже убило, срезало его в сей миг, что у него на глазах грабят самое дорогое, что было в тереме, что теперь уже и даней ему не собрать, не выплатить без многого насилования дани, а то, что московский тать сказал ему правду: свою воинскую украсу натягивал на себя Кирилл много раз на торжественных выходах и княжеских выездах, в почётной стороже, на встречах именитых гостей, но так и не привелось ему испытать свою бронь в ратном бою! И в этом прозрении, в стыде, укрыл боярин Кирилл своё лицо от слуг и сына Стефана, которого сейчас свои же холопы оттаскивали за предплечья, укрыл лицо и сокрылся, убежал, шатаясь, туда, в заднюю, где и рухнул на ложе, трясясь в рыданиях...
Варфоломей бродил по дому, среди перепуганных слуг и шныряющих московитов, спотыкался об узлы с рухлядью, сдвинутые и открытые сундуки. Зрел, как мать, с пугающе-тонким, в нитку сжатым ртом, с запавшими щеками, с лихорадочно светящим взором на белом лице, разворачивала портна, открывала ларцы, кидая в большой расписной короб серебряные блюда и чаши, дорогие колты и очелья, перстни и кольца, и даже, морщась, вынула серебряные серьги из ушей и кинула их туда же, в общую кучу серебра...
А на деревне, куда ушла запасная дружина москвичей, вздымался вой жёнок, блеяние, мычание, ржание уводимых коней, хлопанье дверей, крики и гомон... Каждый московит уводил с собой по заводному коню, иной и другую скотину прихватив. Князю серебро, а кметю конь, да справа! Тем и рать стоит!
Жрали, пили, объедались, резали скотину, торочили на поводных коней добро: скору, лопоть, оружие и зипуны. Старшие, не слушая брани и завываний баб, взвешивали и пересчитывали серебро, плющили и сминали блюда и чаши. Иные, озираясь, совали за пазуху: князь - князем, а и себя не забудь! На деревне стоял вой.
К вечеру Мина, сопя, взвешивал кожаные мешки, бил по мордам, разбивая в кровь хари своих подопечных: вытаскивал из пазух и тороков утаённые блюда, кубцы, достаканы и связки колец. Брать - бери, рухлядишко да животишко, а серебро, чтобы всё Ивану Данилычу на руки! Меру знай! Князеву службу худо исполнишь, в другую пору и за зипунами тебя не пошлют!
Спать улеглись вповалку, на полу, на сене, в молодечной Кирилла. У скрыней, ларей, сундуков и мешков с набранным добром всю ночь стояла, сменяясь, сторожа. Теперь и Мина нет-нет, да и напоминал ратным о двух казнённых великим князем за грабительство на Москве молодцах:
– Ополонились? То-то! Неча было и шуметь не путём! Данилыч, он и строг, и порядлив! Ему служи верно: николи не оскудеешь!
В сумерках на дворе у коновязей ржали чужие кони, подавая голоса своим хозяевам. Притихла деревня, стих боярский двор. Едва теплился одинокий огонёк свечи в изложне, где вся семья собралась, не зная, то ли спать, то ли плакать над своей бедой, которая, уже понимали все, сокрушила вконец и до того уже хрупкое благополучие их семьи. Отец сидел на сундуке и смотрел на огонёк свечи. Уста шептали молитву, он остарел и ослаб. Мать штопала, склонясь у огня, со стоическим, отемневшим лицом. Нянька дремала, вздрагивала, вздёргивая голову в сонной одури, и взглядывала на госпожу, не смея лечь прежде Марии. Стефан лежал, вытянувшись, зарыв лицо в красное тафтяное изголовье, думал, хотя в голове уже гудело, и хоровод мыслей колебался и шатался. Давеча его только-только успели оттащить, не то бросился бы в драку с оружием на своих обидчиков, а сейчас думал и не мог решить. Вспоминал бронь отца и покор московита, о том, что бронь надобна воину для ратного дела... Но что можно одному? Против многих? Но что можно одному, Господи, когда даже отец!.. Кинуться, умереть... И кто пойдёт вослед тебе? Или и это - гордыня? Так почему же он не погиб, не умер, он, боярский сын и воин?! И кто - враг? Они? Эти вот? Или всё же Орда? Литва? Католики? Или главный враг - робость своих же ростовчан? Разброд русичей, братоубийственная пря Москвы с Тверью, доносы друг на друга? И что должны были делать они, эти вот?! Не брать бронь отца? Заплатить за неё? Чем? Воин живёт добычей, а даньщик корыстью. Никто же не ведает сколько заплатил Иван Калита в Орде за ростовский ярлык! Что же мы-то, сами на что?! Почто ж сами-то... Как отступил, как сдался отец! Не думать! Он краем глаза взглянул в сумрак, туда, где, шевеля губами, сидел родитель, и отвёл глаза, оборачивая взор в иную сторону, рядом с собой. Петька спал, вздрагивая, а Олфёра сидел на постели и молился.
– Ты что? - прошептал Стефан, едва шевеля губами. Варфоломей нырнул в постель. Его трясло и колотило. И они молчали и лежали, обнявшись. И оба не знали, что им делать, что думать и как строить свою жизнь, внутреннюю, духовную, важнейшую всякой другой? Куда направить теперь ум и силы души?
И Стефан не слышал, не чувствовал, не знал: Варфоломей до хруста сжимая зубы, молился, ломая себя, повторяет святые слова, звал Господа, молил, повелевал, заклинал - помочь своему детскому уму и детскому сердцу не огореть, не ожесточеть от всего, что преподносит ему жизнь, а понять, постичь Горний смысл и Горнюю волю, распростёртую над этим позорищем.